Новая родня
Шрифт:
Все жители села и без того высыпали из домов кто с чем: кто с горячей картошкой, кто с топлёным тёплым молоком.
Задержали обоз, обступили подводы, стали кормить-поить раненых прямо на улице. Медсёстры не разрешали вносить их в дома, лишний раз тревожить. И смеются и плачут бабы, своих Вспоминают. Где они там? Кто их напоил-накормил? Есть ли там, вблизи войны, добрые люди?
Все спрашивают: моего не видали ли да моего не встречали ли?
Марфа, бросившись к саням, так и упала на них, обнимает, гладит ребят по щекам, словно
— Ой ты, родненький мой, зазяб, закоченел совсем! Ой, горюшко моё! Неужто помирать задумал?
И, выхватив из саней, внесла заплошавшего в дом вместе с охапкой соломы. И сразу на тёплую, добрую ко всем людям деревенскую печку. Сбросила с несчастного чей-то солдатский ватник, инеем покрытый, и, как остался малыш в лёгком полосатом бельишке, так и уложила на груду проса, которое на печке сушилось для блинов.
Тепло на нём и мягко. Прилегла рядом и стала греть своим дыханием. Руки, ноги растирать.
И ничего она вокруг не видела. Ни того, что испуганный Сандрик плачет, ни того, что встревоженный Мика тянет её за полу.
— Мама, обоз дальше идёт!
— Ах, пускай его идёт, сейчас нужно человека спасать!
И ведь спасла, отогрела дыханием. Отпоила тёплым. молоком топлёным. И когда заснуло дитя, угревшись на печке, долго ещё лежала Марфа рядом, гладила по слипшимся волосам, давно не мытым, не чёсанным, и шептала:
— Птенчик ты мой, выпавший из гнезда в холодную бурю, беспомощный, слабый. Но ничего, милый, не бойся. Я тебя выкормлю, выхожу…
Мика даже онемел, слыша такое. С ними мать куда суровее была. Частенько и шлёпала. А на этого вдруг так разжалобилась. Целует и сама плачет.
— Мама, ну чего ты, чего? Вон Сандрик ревёт, напугался.
— Ну ничего, по глупости ревёт, а тут беда смертная… Не отпущу, пока не выхожу… Да ты поезжай с остальными, которые ещё ничего, терпят, а этого не довезти! Пусть окрепнет малость, потом отдельно доставим.
Марфа смахнула слёзы, поправила на Микуле шапку, утёрла Сандрику нос и снова вернулась на печку. Приложила ухо к спящему и шепнула:
— Бьётся слабо, но ровненько — тук-тук… Будет жить, будет!
Мика постоял растерянный, не зная, что делать. Редко мать плакала. Один раз, когда отца на войну провожала, в голос кричала, как и все. А теперь над чужим мальчишкой… Ну, хоть бы над своим… Непонятная.
И, оглядываясь, заметил солдатский ватник, брошенный у порога. Поднял его Мика, как человек хозяйственный, встряхнул.
— Не тронь, его надо в печке выжарить! — крикнула мать. — Посмотри в карманах, есть ли какие документы.
Мика осмотрел торопливо.
— Ничего, ровнёхонько ничего.
— И кто же он теперь, чей мальчонка, откудова? Ну-ка узнай скорей у его товарищей.
Мика повернулся было и вдруг увидел на воротнике ватника надпись чернильным карандашом, буквы «Уч. Г. О.».
И тут его словно пронзило:
— Мама! Да это же папкина одёжа, смотри-ка, отцовская метка. «Уч.» — это же Учайкин! «Г. О» — Григорий Осипович! Вот кого я привёз-то — отцовского крестника!
Мать так и всплеснулась. Бросилась к ватнику, обнимает, ворошит, смотрит, нет ли ещё какой меточки, от мужа весточки. Запах его вдыхает… и чуется что-то родное: дымом он попахивает, как от охотничьих костров, которые любил Григорий. Вот только запах лекарств был совсем чужим.
И, оставив ватник, Марфа снова к печке, где живая весточка с войны угрелась. Гладит стриженую I головёнку и причитает:
— Деточка ты моя! Находочка ты наша! Руками отца нашего спасённая… Никуда мы тебя не отправим. Так и будешь с нами жить, пока папка наш вернётся… Верно ведь, ребятки?
— А чего же, батя рад будет: приедет, а его найдёныш здесь. На вот, жив-здоров… Панас! То-то обрадуется, — сказал Мика.
— Угу, — подтвердил всегда согласный со всеми Сандрик.
— Ой, желанные вы мои, где двое сыты, там и третий прокормится, так ведь? Лишняя ложка в нашей чашке не помешает.
— Известно, — с отцовской басовитостью сказал Мика, — в три руки игра в ложки у нас веселей пойдёт!
— Мы чьего-то птенчика сбережём, а добрые люди, глядишь, и нашего папку сохранят… Судьба, она за хорошее добром платит… Ну, ведь это надо же: Григорий мой воюет, а одёжа его дома ночует! Вот судьба, ну судьба! К добру это, деточки мои, чует сердце — к добру!
И мать прижала грязный ватник к лицу, закрыла свою широкую улыбку, словно застыдилась неожиданного счастья.
ПАНАС-ЧЕРНОГЛАЗ, ВАТНЫЕ НОЖКИ
Мика поехал с обозом дальше и благополучно довёз своих пассажиров до лесной школы. Помогал их выгружать, а самому не терпелось скорей попасть домой, разглядеть как следует своего названого братца. Имя-то у него какое необыкновенное — Панас! Да и обличье от всех белобрысых курмышских ребят особенное. Глаза чёрненькие, волосы— как вороново крыло. И нос востренький, как у синички.
Ему показалось, что из всех ленинградских ребятишек отцовский найдёныш самый красивый. И самый счастливый: все ребята раненые, побитые— у кого рука, у кого нога в бинтах, а он весь целенький.
Мику так и подмывало похвалиться своим братцем, но при виде множества несчастных он не решился. И грудь теснило, и слёзы на глаза навёртывались, когда выносили иных на руках, других на носилках. Женщины, помогавшие в разгрузке раненых солдат, офицеров и детей, едва крепились. А лишь назад тронулись, на расстояние голоса отъехали, вдруг как запричитали, заплакали — лес вокруг застонал.
Насмотревшись на страдания чужих, подумали про своих. Представили мужей и братьев такими же побитыми, пораненными — ну и разлились ручьями.