Новая Земля
Шрифт:
Однако один случай, из того же далекого детства, хорошо вижу. Дело было в дедушкиной столярке. Он, покуривая, стоял над верстаком и стругал доску. Брал ее в ладонь ребром и, прижмуривая глаз, определял, насколько она ровна. Я стоял возле него и наблюдал за его действиями. В его сараюшке я бывал часто, он поручал мне нехитрую работу или вместе со мной что-нибудь мастерил.
– Н-та-ак, - сказал дедушка, критически оглядывая доску.
– Стоишь?
– Стою.
– Сейчас, Петр батькович, дам тебе работенку. Будешь ладить перегородку от собак: кролей завтра переселю сюда.
Я должен был прибивать доски к стойке.
Только я взялся за следующую доску, как дедушка спросил, пристально взглянув на меня и мою работу:
– Как там у тебя, Петр? Все ли ладно?
– Н-да-а, - промолвил я.
– Вот только... криво...вато прибил.
– Ничего страшного: поправить не поздно. Оторви и прибей наново, а то бабка засмеет нас за халтуру - она просмешница еще та.
С большим трудом я оторвал злополучную доску и прибил ее как следует. Когда я закончил работу, дедушка попробовал на крепость: подергал каждую доску. Потом похлопал меня по спине:
– Молодцом. Хорошо.
– Правда, дедусь, хорошо?
– Правда, правда. Иди, постреленок, играй.
Скупая похвала заставила меня улыбнуться и, кажется, покраснеть. Я поцеловал в сырой нос наскакивавшего на меня пса Бульку, крутнулся на носочке и побежал на улицу.
– Дедусь, - крикнул я, тут же вернувшись, - а может, еще что-нибудь сделать? Давай, я все смастерю, - принажал я на "все".
Дедушка улыбнулся - чуть-чутошно.
– Ступай, ступай, играй. На сегодня - хва. Завтра что-нибудь поладим.
Я весь буквально пылал: и радость во мне сверкала, и разгоралось тщеславие, но откуда-то из глубины сердца выныривал стыд за хвастливую самоуверенность.
* * * * *
Я очень жалею, что дедушка не идет со мной по жизни: он умер, когда мне и двенадцати не было, и я, разумеется, мало что от него перенял по-настоящему.
Вспоминая дедушку, я невольно всегда возвращаюсь сердцем в один день, тот, который я по-особенному провел. Обмолвлюсь сразу, что история, в сущности, как и некоторые выше рассказанные, пустяковая, но перебираю с нежностью и легкостью каждую нить и стежку ее уже не один год. Как ни пытаюсь, но не могу вспомнить, куда мы тогда с ним направлялись и зачем, однако светло, с теплотой помню все мелкое и не мелкое, что пришло к нам тогда. Как я хочу теперь узнать, куда же меня вел дедушка, к чему или к кому он хотел меня привести?Во всем этом по верхней одежке незатейливом событии есть, если хотите, что-то ритуальное и колдовское. Впрочем, пора шагнуть в тот день. Я жил в Весне на летних каникулах, то ли четвертый класс закончил, то ли пятый - неважно.
Утро. Очень тихо. Я и не проснулся совсем, и не сплю - неясно, но лежу по плечи в перине и пуховой подушке на большой кровати и сквозь бахрому ресниц вижу мягкие, широкие, ярко-солнечные полотенца, настеленные на стены, полы
– это просто яркие солнечные блики. Лучи ливнями рвутся в дом через щелки в ставнях.Надо бы еще поспать, но дремать и тем более спать решительно невозможно: мне не хочется расставаться с праздничной комнатой. Я тяну к призрачным полотенцам ладонь, чтобы погладить их, но с сожалением и неуместной обидой ощущаю лишь сухую, шершавую стену, - роняю руку, как не свою, и от досады хочу непременно уснуть.
Лежал, дремал и неожиданно увидел маленького, седого, озаренного солнцем старичка в окне, в котором, тихо заскрипев, отворилась ставня. Не пойму, что я вижу - старичка в свете или свет в старичке? Казалось, он и свет вместе влились в комнату и потекли по стенам и полу. Что за наваждение? Точит свет мои глаза, я всматриваюсь, жмурясь, - нет, не улетучился старичок, а посмеивается. О, не признал я своего дедушку!
– Довольно, Петр, лежебожничать, - сказал он из-за стекла.
– Айда вон туда.
– Куда?
– Во-о-он туда, - махнул он рукой куда-то за Баранью гору.
– Что там делать?
– А так. Неужто непременно что-то делать? Увидишь. Вытряхайся из постели! Поутру так славно пройтись.
И мы пошли. Сначала - по сырой, шуршащей под нашими ногами траве на верхушку Бараньей горы, названной так, видимо, потому что она, крутая, обрывистая, не очень-то охотно позволяет взобраться на себя, так сказать, по-бараньи упрямая, - хотя не уверен, правильно ли баранов называют упрямыми животными. Местами она так отвесна, что приходится карабкаться. Дедушка согнулся и потихоньку шагал по круче, а я молодечествовал: то с подскоками взбегал, то высматривал отвес покруче, опаснее и буквально полз по выбоинам в суровом скальнике, то хватался за куст, рывком выбрасывал себя вперед, брался за другую зеленую прядь, - таким способом убегал далеко вперед. А дедушка находился еще далеко внизу, шел ровно, без порывов, не разгибаясь. Мне хотелось крикнуть: "Дедушка, давай-ка догоняй меня! Что отстаешь?"
Однако молодечество, задор мои иссякли к середине "лба", - я стал часто останавливаться, а потом приседать, за кустом, чтобы дедушка не подумал, что я слабый. Сердце, казалось, вырывалось из груди, чтобы скатиться вниз, под гору: хватит, больше не могу, иди без меня! А дедушка - все ближе, ближе, но идет очень тихо. Я посвистываю, притворяюсь, что мне легко взбираться, прутом вспугиваю бабочек. Иногда мне становится боязно: вдруг дедушка обгонит меня - какой будет позор! Он чему-то улыбается маленькими морщинками у губ. Догнал меня.
– Как оно, внук? Хорошо? Не очень устал?
– Не-е-ет, дедушка, - придавливаю я тяжелое горячее дыхание, но мой голос плавающий, неустойчивый.
– Хорошо. Горка пустяковая.
– Пустяковая не пустяковая, а свое дело знает: пот выжимает из нас. Он помолчал, внимательно посмотрел на меня.
– Но забраться на гору полдела, даже пустяк. Как с нее хорошо спуститься - вот закавыка.
– Сходи да сходи себе, можно и бегом, - пожал я плечами.
– Можно-то можно, - вздохнул дедушка, - а вдруг как понесет? Да так побежишь, что расшибешься, не устоишь на ногах. Нет, внук, надо уметь подняться на верх, надо уметь и спуститься с него. Кто не додумался до этого - тому и лоб расшибать.