Новеллы
Шрифт:
Восемь дней спустя, в воскресенье, Макарио был принят в доме доны Виласа. Она сказала, приглашая его:
— Я надеюсь, что сеньор почтит своим посещением нашу хижину.
Сидевший подле нее апоплексического вида судейский чиновник пылко возразил:
— Хижина?! Скажите лучше — дворец, очаровательнейшая!
В числе гостей доны Виласа были: тот самый приятель Макарио, носивший соломенную шляпу, древний старик — рыцарь мальтийского ордена, — хромоногий, глухой и уже почти выживший из ума, бенефициант кафедрального собора, знаменитый своим дискантом, и сестры Илариа, родственницы доны Виласа, старшая из которых в свое время служила гувернанткой в доме одной знатной сеньоры и присутствовала на том бое быков, устроенном знатным семейством Салватерра, во время которого погиб граф дос Аркос. Она никогда не уставала описывать все красочные подробности того незабываемого дня: самого графа дос Аркос с бритым лицом и алым атласным бантом в косичке; сонет, с которым обратился к графу тощий, кормившийся при одном богатом семействе поэт: его поэтический пыл заставил даже попятиться вороного
Когда дона Илариа, вздыхая, закончила свой рассказ о горестных событиях давно минувших дней, приступили к игре. Удивительно, что Макарио никак не мог припомнить, в какую именно игру он играл в этот столь радостный для него вечер. Он вспоминал только, что сидел подле младшей Виласа (которую звали Луиза), что не мог наглядеться на ее нежную, порозовевшую от падавшего на нее света кожу, на ее мягкие, изящные маленькие ручки с ногтями, превосходившими гладкостью дьеппский мрамор. Помнил он также и об одном странном случае, который зародил в нем с того самого дня великую неприязнь к священнику кафедрального собора. Макарио сидел за столом рядом с Луизой: она вся повернулась к нему, подперев одной рукой свою милую белокурую головку, а другую руку уронив на колени. Напротив них сидел бенефициант в черной шапочке, очках на кончике острого носа, с иссиня-черной густой бородкой и огромными ушами, уродливыми, заросшими волосами, торчавшими по обе стороны его черепа, словно распахнутые дверцы. Когда кончили партию и Макарио должен был расплатиться с рыцарем мальтийского ордена, сидевшим рядом с бенефициатом, он вытащил из кармана золотую монету, и покуда сгорбленный и подслеповатый рыцарь подсчитывал свой выигрыш на рубашке карты, Макарио болтал с Луизой, катая золотую монету по зеленому сукну. Новенькая монета сверкала и лучилась, катаясь по столу, и ослепляла взор, подобно снегу на солнце. Луиза улыбалась, глядя на сверкавшую монету, а Макарио чудилось, что сами небеса, их чистота, аромат цветов и девственность звезд заключены в этой ясной, слегка рассеянной, отрешенно-ангельской улыбке, с которой Луиза наблюдала за блеском катившейся новенькой золотой монеты. Но монета, докатившись до края стола, вдруг упала в сторону Луизиных колен и исчезла, причем не слышно было, чтобы она стукнулась об пол. Бенефициант с готовностью склонился в поисках упавшей монеты; Макарио, отодвинув стул, осмотрел пол под столом: мать Луизы светила ему, а Луиза, встав со стула, несколько раз встряхнула подол своего муслинового платья. Монета исчезла.
— Чудно, — проговорил приятель Макарио, тот, что носил соломенную шляпу, — я не слышал, чтобы она ударилась об пол.
— Я — тоже, и я — тоже, — раздались голоса.
Бенефициант, согнувшись в три погибели, продолжал упорно искать, а младшая из сестер Илариа взывала к святому Антонию, прося его возвратить монету.
— У нас в полу нет никаких щелей, — заметила мать Луизы.
— Как в воду канула! — проворчал бенефициант.
Макарио поспешил рассыпаться в подходящих к случаю уверениях:
— Ради бога! Все это не стоит такого беспокойства. Отыщется завтра. Сделайте милость! Бог с ней! Сеньорита Луиза! Ради бога! Все это пустяки…
Но, говоря все это, он про себя был уверен, что монета украдена, и решил, что украл ее бенефициант. Монета, верно, бесшумно подкатилась к его ногам, и бенефициант тут же наступил на нее своим огромным, подбитым гвоздями, священным башмаком, а потом незаметно, быстрым и ловким движением, вытащил ее оттуда и припрятал. Когда они вместе выходили из дома доны Виласа, бенефициант, укутанный в камлотовый плащ, обратился к Макарио:
— Видали, как в воду канула! Недурно вас разыграли!
— Вы так думаете, сеньор бенефициант? — Макарио даже остановился, изумленный столь наглым бесстыдством.
— А как же? Разумеется! А вы как полагаете? Семь милрейсов! У вас что, денег куры не клюют? Я просто взбешен!
Хладнокровное притворство бенефицианта было столь отвратительно, что Макарио ничего не ответил ему. А тот продолжал:
— Вы завтра же пошлите к доне Виласа узнать, не нашлась ли монета, завтра же утром. Черт побери! Пусть бог меня простит! Черт побери! Не может монета вот так взять и пропасть. Хороши шутки!
Макарио еле сдержался, чтобы не ударить наглеца.
Дойдя до сего места в своем рассказе, Макарио произнес особенно прочувствованным тоном:
— Так вот, друг мой, дабы не утомлять вас, скажу, что я решил жениться на Луизе.
— А монета?
— Я о ней и не вспомнил! Разве мог я думать о таких вещах, когда я решил жениться на Луизе!
Макарио далее поведал мне о том, что еще более укрепило его в его и без того твердых и неотступных намерениях. О поцелуе. Но об этом поцелуе, чистом и целомудренном, я умолчу, хотя бы потому, что единственным его свидетелем был образ пресвятой девы в черной деревянной рамке, который висел в небольшом зальце, выходившем на лестницу… Поцелуй мимолетный, едва ощутимый, почти воздушный. Но этого было довольно, чтобы Макарио», будучи нрава строгого и благородного, счел себя обязанным жениться на Луизе и быть ей навеки верным и преданным мужем. Он поклялся ей в этом, и отныне занавески на окнах Луизиного дома стали его судьбой, целью его жизни и смыслом его трудов. Но с этой минуты вся его история приобрела возвышенно-драматический и прискорбный характер.
Макарио подробно описал мне нрав и облик своего дяди Франсиско: его могучую фигуру, золотые очки, седую, словно приклеенную к подбородку, бороду, нервный тик, подергивавший крыло его носа, суровый голос, мрачную и величественную невозмутимость, властную и деспотическую приверженность старым традициям и телеграфную краткость его речей.
Когда Макарио, в ближайшее же утро, за завтраком, неожиданно и без всяких обиняков выпалил: «Прошу вашего разрешения вступить в брак», — дядя Франсиско, который в эту минуту клал сахар в свой кофе, не проронил ни слова и принялся размешивать сахар ложечкой, неторопливым, величественным и угрожающим движением; затем он выпил кофе, громко отхлебывая его с блюдца, снял с шеи салфетку, сложил ее, очинил ножом зубочистку, запустил ее в рот и поднялся из-за стола. И только уже выходя из столовой, он остановился в дверях и, обернувшись к Макарио, стоявшему возле стола, сухо ответил:
— Нет.
— Но я вас прошу, дядя Франсиско!
— Нет.
— Но послушайте, дядя Франсиско…
— Я сказал: нет.
Макарио возмутился:
— Тогда я женюсь без разрешения.
— Будешь выгнан из дома.
— Я сам уйду. Не сомневайтесь.
— Сегодня же.
— Сегодня.
Дядя Франсиско, уже захлопывая за собой дверь, вдруг окликнул Макарио, который, весь красный от злости, стоял у окна, царапая оконное стекло.
Услышав дядин оклик, он обернулся к нему с надеждой.
— Подай-ка мне мою табакерку, — сказал дядя Франсиско.
Он забыл свою табакерку! Видно, тоже был взволнован…
— Дядя Франсиско… — снова начал Макарио.
— Довольно. Сегодня двенадцатое. Жалованье получишь за весь месяц. Уходи.
Прежняя система воспитания нередко приводила к таким несообразностям. Дядя обошелся с ним жестоко и неразумно. Макарио настаивал, что это было именно так.
В тот же вечер Макарио перебрался в гостиницу на площади Фигейра: шесть семимилрейсовых монет, чемодан с бельем и любовь к Луизе — вот все, чем он тогда владел. Однако он не испытывал страха перед будущим: пусть судьба грозит ему бедностью, но ведь у него есть связи и знакомства в мире коммерции. Его знают с самой лучшей стороны: за него и его добросовестность, и добрая слава их старого торгового дома и семьи, его собственные коммерческие таланты, прекрасный почерк, — все это почтительно распахнет перед ним настежь двери контор. На следующее утро он в радужном настроении отправился в магазин Фалейро, с незапамятных времен имеющего дела с их торговым домом.
— Я бы с превеликим удовольствием взял вас, друг мой, — сказал ему Фалейро. — Если б я мог! Но тогда я буду вынужден поссориться с вашим дядюшкой, а мы с ним дружны больше двух десятков лет. Он уже объявил мне об этом. А дружба — вы сами понимаете… Тут я бессилен… Сочувствую вам, но…
И все, к кому обращался Макарио, дорожили деловыми связями с их домом и боялись ссориться с его дядюшкой, старым другом на протяжении вот уже двух десятков лет.
И все сочувствовали ему, но…
Тогда Макарио стал обходить торговцев, чьи магазины открылись недавно: они не были связаны ни с их торговым домом, ни с их семьей; в большинстве случаев это были иностранцы, и он надеялся, что здесь ему не станут говорить о двадцатилетней дружбе с его дядюшкой. Но, увы, здесь Макарио никому не был известен и, следовательно, не были известны ни его доброе имя, ни его способности. Владельцы магазинов, куда он обращался, наводили о нем справки и узнавали, что он был выгнан своим дядей из-за блондинки в муслиновом платье. Эти сведения не располагали их в пользу Макарио. В торговле не любят сентиментальных счетоводов. Макарио начал терять надежду. Он обходил магазин за магазином, просил, умолял, а деньги у него между тем таяли.