Новеллы
Шрифт:
Веер был великолепен, и в те времена увидеть такую вещь в руках девушки, явно небогатой и незнатной, одетой в муслиновое платье, было удивительно. Но поскольку она была белокурой, а ее мать — ярко выраженного южного типа, то Макарио, со свойственным всем влюбленным желанием все толковать положительным образом, объяснил своему любопытству: должно быть, она — дочь англичанина. Ее отец, верно, ездит по делам в Китай, Персию, Ормуз, Австралию и привозит оттуда эти дорогие экзотические игрушки… Макарио сам не понимал, отчего этот веер мандарина так его заинтересовал; но, рассказывая, он еще раз повторил, что почему-то веер в руках девушки не давал ему покоя.
Прошла еще неделя, и в один прекрасный день Макарио увидел из окна конторы, что белокурая девушка выходит из дома в сопровождении матери: он уже привык к
Макарио, подойдя к окну, наблюдал, как они перешли улицу и вошли в магазин. В его магазин! Он поспешно спустился туда, весь трепеща, с бьющимся сердцем, охваченный страстью. Дамы уже стояли у прилавка, и приказчик разворачивал перед ними черную кашемировую ткань. Макарио был взволнован до глубины души. Он сам объяснял это так:
— Поймите, мой милый, невозможно было предположить, что они покупают для себя черный кашемир.
И верно: вряд ли они нуждались в амазонках и, уж разумеется, не собирались обивать черным кашемиром мебель; мужчин в их доме явно не было, следовательно, этот визит в магазин служил лишь предлогом встретиться с ним, обменяться хоть несколькими словами, и Макарио был донельзя очарован сей любовной уловкой. На это я возразил Макарио, что на его месте меня бы насторожила подобная хитрость, поскольку она должна была предполагать весьма двусмысленное соучастие матери. Макарио ответил, что это ему даже не пришло в голову. Он просто поспешил к прилавку и выпалил не слишком находчиво:
— Да, сеньора, вы правы, этот кашемир не садится.
Блондинка подняла на него свои голубые глаза, и Макарио словно окунулся в синеву небес.
Но едва с его уст уже было готово сорваться нечто пылкое и разоблачающее его чувства, как в глубине магазина появился его дядя Франсиско в обтянутом сюртуке орехового цвета с желтыми пуговицами. Счетоводу никак не полагалось находиться за прилавком, и дядя Франсиско, строгий и педантичный, мог при всех сделать ему выговор; желая этого избежать, Макарио неторопливо направился к винтовой лестнице, ведущей в контору, и, поднимаясь по ней, услышал нежный голосок блондинки, которая негромко произнесла:
— А теперь я хотела бы посмотреть индийские платки.
Приказчик принялся искать небольшой пакет с платками, сложенными и перевязанными золотой бумажной лентой.
Макарио, воспринявший этот визит как явный признак, почти свидетельство, ответного чувства, весь день не находил себе места, одолеваемый нетерпеливой страстью. Он слонялся по комнате, не в силах ни на чем сосредоточиться, весь в наивных мечтах, и даже не присел за свой рабочий стол. За обедом он молчал и не слушал дядю Франсиско, восторгавшегося фрикадельками. Он даже не обратил внимания на свое жалованье, которое ему принесли в три часа дня, и пропустил мимо ушей и дядины наставления, и озабоченные догадки приказчиков по поводу исчезновения пакета с индийскими платками.
— А все оттого, что пускаем в магазин всякую голытьбу, — с величественной краткостью ронял дядя Франсиско. — Платки стоили двенадцать милрейсов. Занесите на мой счет.
Макарио меж тем уже сочинял блондинке пламенное письмо; однако случилось так, что на другой день, когда он вышел на террасу, темноволосая мать блондинки расположилась у окна, облокотившись о подоконник. Как раз в эту минуту по улице проходил молодой человек, приятель Макарио, который, завидев даму, остановился и, сняв соломенную шляпу, приветствовал брюнетку с лучезарной любезностью. Макарио был вне себя от радости: тем же вечером он отправился к этому приятелю и без обиняков приступил к нему с расспросами:
— Кто эта женщина, с которой ты сегодня раскланивался, та, что живет напротив нашего магазина?
— А, ты имеешь в виду дону Виласа. Красивая женщина.
— А что ты скажешь о дочери?
— О дочери?
— Ну да, такая светлая блондинка с китайским веером.
— А, ну да, это ее дочь.
— Я же тебе сказал…
— Да, и что дальше?
— Она хорошенькая.
— Хорошенькая.
— Они, мне кажется, вполне порядочные, не правда ли?
— Вполне.
— Превосходно. А ты хорошо с ними знаком?
— Знаком. Но не очень близко. Встречал их как-то в доме доны Клаудии.
— Прошу тебя, послушай…
И Макарио, открыв приятелю тайну своего разбуженного и жаждущего любви сердца, в самых чувствительных выражениях принялся умолять его во имя всего святого отыскать какой-нибудь способ, чтобы он, Макарио, смог познакомиться с этими дамами. Это оказалось нетрудным. Мать и дочь имели обыкновение по субботам бывать в доме одного очень богатого нотариуса на улице Конопатчиков; эти субботние собрания носили скромный, почти семейный характер: там пели мотеты под клавесин, играли в шарады и в фанты, как во времена доны Марии I, а в девять часов служанка подавала оршад. Прекрасно. В ближайшую субботу Макарио в синем фраке, нанковых панталонах со штрипками и атласном пунцовом галстуке уже сгибался в поклоне перед супругой нотариуса сеньорой доной Марией де Граса, сухой, угловатой особой, с крючковатым носом, в украшенном вышивкой платье; в руке она держала огромный черепаховый лорнет, а в ее седых волосах красовалось перо марабу. В углу залы, между пышными клумбами дамских туалетов, Макарио уже приметил белокурую дочь доны Виласа, в простом белом платье, юную и прелестную, в томной позе девушки с английской гравюры. Ее мать, как всегда, бледная и величественная, тихо беседовала с апоплексического вида судейским чиновником. Нотариус был человек образованный, превосходно знавший латынь и друживший с музами; его поэтические опыты появлялись в одной из тогдашних газет — «Дамская молва», ибо нотариус славился своей галантностью и сам себя в какой-то из своих красочных од именовал «оруженосцем Венеры». Поскольку вечера в доме нотариуса были посвящены изящным искусствам, то в эту субботу некий поэт должен был читать длиннющую поэму под названием «Эльмира, или Месть венецианца»!.. Тогда как раз стали входить в моду романтические подвиги. События в Греции разбудили в наших едва освобожденных от мифологического плена и склонных к романтизму душах влечение к загадочным странам Востока. Повсюду говорили о янинском паше, и поэзия с жадностью поспешила завладеть этим вновь открытым, еще не тронутым миром с его минаретами, сералями, янтарно-смуглыми султаншами, пиратами с Архипелага, покоями, украшенными узорчатой резьбой, где в ароматах благовоний дряхлые паши ласкают ручных львов. Словом, поэма вызывала неслыханный интерес, и когда в зале наконец появился ее автор с длинными волосами, унылым носом, шеей, болтавшейся в высоком вороте фрака времен Реставрации и чубуком в руке — один лишь сеньор Макарио не разделил всеобщего восторга, будучи всецело поглощен разговором с младшей Виласа. Он нежно говорил ей:
— Ну, как вам тогда понравился кашемир?
— Очень, — отвечала она чуть слышно.
И с этой минуты они почувствовали себя женихом и невестой.
А в большой зале между тем царила в высшей степени изысканная атмосфера. Макарио не смог восстановить в своем рассказе существенных исторических подробностей этого собрания. Он едва припомнил, что некий судья из Лейрии декламировал «Мадригал Лидии»: он декламировал его стоя, держа лорнет почти прижатым к листу бумаги, выставив правую ногу вперед и заложив руку за глубокий вырез белого жилета. Дамы в украшенных цветами и перьями платьях с узкими рукавами, отделанными пышными кружевными манжетами, в шелковых черных митенках, не скрывавших сияния драгоценных колец, расположившись полукругом возле чтеца, дарили его нежными улыбками, восторженно перешептывались, восклицали что-то лестное, разражались почтительным смешком — и все это под мягкое шуршание усыпанных блестками вееров. «Прелестно, не правда ли, прелестно», — слышалось то тут, то там, и судья, играя лорнетом, раскланивался, обнажая в улыбке гнилые зубы.
Затем бесподобная дона Жеронима да Пьедад-и-Санди с манерным волнением уселась за клавесин и гнусавым голосом пропела старинную арию Сюлли:
О Рикардо, о мой король, Покинули все тебя… —что вынудило непримиримого Гауденсио, сторонника демократии двадцатого года и поклонника Робеспьера, мстительно проворчать возле самого уха Макарио:
— Короли!.. Гадюки!..
Сменивший дону Жерониму каноник Сааведра спел пернамбукскую песенку, модную во времена Жоана VI: «Милые девицы, милые девицы». Словом, вечер шел своим чередом: поэтический, благопристойно-вялый, просвещенный, изысканный и всецело отданный музам.