Новиков-Прибой
Шрифт:
Память о Гавриле живёт в сердце вдовы, но приходится думать о будущем. Сколько муки вкладывает она в свою мысленную речь к первому мужу, принимая решение выйти за другого — за вдовца Лариона, не знающего, как после смерти жены выходить ребёнка: «Прости меня, мой желанный Гаврилушка, што рано замуж выхожу. Для деток больше. А то опоры нет — не справиться нам одним… А тебе пошли, господи, хорошую жисть на том свете».
Описание своеобразного сватовства Лариона относится, по мнению Красильникова, к лучшим сценам рассказа: «Весенний пейзаж с нежной листвой берёзок, истовая беседа вдовца с мнимой вдовой, её смущение и тайная мечта о счастье, его искренность и, при всей внешней
Но Фроське предстоит пройти через новое испытание — встречу с первым мужем. Эта встреча передана так, что, наверное, никогда, ни в какие времена не утратит своего потрясающего драматизма, своей эмоциональной силы. Там не много слов — в этом эпизоде, боли много…
Слова пойдут дальше, в разговоре Лариона, венчавшегося с Фроськой честь по чести, и Гаврилы, пришедшего за своей женой и детьми.
И не только Гавриле, а как будто всем инвалидам жестокой войны говорит Ларион, говорит без злобы, «от души», благодаря чему слова его становятся особенно справедливыми и убеждающими: «Погубишь только бабу и ребятишек. Не жизнь им с тобою. Да, не жизнь… Посмотри на себя и подумай — куда ты годен? Бояться тебя будут… И не жилец ты на белом свете. Может, год-другой промотаешься, а там и капут. Што тогда делать? Ты только смекни — сколько несчастных через тебя будет». Ларион советует Гавриле уйти куда-нибудь, скрыться, это единственный выход.
И «лишний» соглашается:
«…неуклюже протягивая Лариону руку, говорит упавшим голосом:
— Прощай, брат… Владей… Только не бросай…
Ларион, пожимая руку и не глядя солдату в глаза, сквозь слёзы отвечает:
— Я всё сполна сделаю… Не поминай лихом…
Гаврила подходит к жене.
— Ну, Фроська, больше не увидимся… Люби теперь другого…
У Фроськи дрогнуло сердце, вспыхнула горячая, как пламя, жалость к отцу её детей, так жестоко и несправедливо обиженному жизнью, — она упала перед ним на колени и горько заплакала:
— Гаврилушка!.. Болезный ты мой… Согрешила… Прости…»
И побрёл Гаврила неведомо куда. И сколько было их, таких бездомных скитальцев, на просторах России после каждой войны…
Одним из «каприйских» произведений Новикова-Прибоя является и миниатюра «Две песни», которая хранилась в рукописи в архиве писателя и была впервые опубликована только в 1977 году [14] . Вероятно, сам автор считал миниатюру ученической, поэтому не включал её в свои сборники. Между тем эта прекрасная поэтическая зарисовка (написанная, безусловно, под влиянием ранней «ритмической прозы» Максима Горького) отличается отточенностью формы и стиля. Но обратимся прежде всего к её содержанию.
14
В журнале «Огонёк» (1977. № 13) с сопроводительной заметкой И. Новикова.
Сюжета, как такового, нет — есть грёзы и размышления русского эмигранта, вспоминающего, как довелось ему слышать две колыбельные песни. Одну пела молодая русская женщина, и песня эта была полна не только любви: вместе с любовью и нежностью изливалась она тягучей и щемящей тоской: «трепетала, как ушибленная птица, материнская скорбь в словах старых, издавна печальных, как родина её, сложившая эту песню».
Другую колыбельную пела своему ребёнку итальянка, и песня её звенела «жгучей зрелой радостью, и хвалой
Неслучайно такими разными были две колыбельные: каждая из них была напитана соками своей родины.
«В песне чужого края славилась легко и улыбчиво великая заботливая жизнь, тёплая милая земля, возлюбленная света, славилась материнская участь, родная счастью. Пела женщина о полях, на которых почиет ласка лета, о морях, на которых её братья, загорелые моряки, правят гордые пути. О блаженстве жизни ликовала песня. О чём же было петь матери в стране, которую особенно дарит солнце, где века веков с исключительной любовью изо дня в день дышит солнечное богатство…»
Русская же песня, по мысли рассказчика, несёт в себе всю печаль своей отчизны, в ней трепещет «пленная удаль, охмелённая неоглядными пирами и скованная кандалами». В ней «мятежно растут степные зовы, алеют молодые зори, но горькое бессилие обнимает её, душит».
Рассказчик не может справиться с навеянным колыбельной песней ощущением горя — своего и своей родины.
«„Господи, Господи, бедный я, бедная Россия… Одна скорбь, один стон…“ — молились уста. Замер Сергей так до утра…
Укоризненно глядела в окно седая схимница-ночь, и, как её тёмный, суровый взор, было всё вокруг чухло и горестно. Росла тяжким сводом жёсткая тишина. Плакал этой ночью Сергей. Над целым миром плакал, над собой, над родиной, над матерью за стеною…»
Извечная боль загадочной русской души. «Люблю отчизну я, но странною любовью…»
Гоголь, Лермонтов, Некрасов, Достоевский… Блок. Бердяев. Есенин. Нельзя русскому писателю без муки. Никак нельзя. Иначе — не русский. Иначе — не писатель.
В каждой строчке миниатюры «Две песни» — глубокая, неподдельная тоска лирического героя и самого автора по далёкой родине, щемящая любовь к ней — «нищей, серой, согбенной, заплаканной», но всё равно родной, милой, манящей.
Говоря о художественных особенностях этого произведения, стоит отметить богатство языка, обилие красочных сравнений, эпитетов и метафор. «Незаметно тихо, как закатный ветерок, влюбленный в ночную сирень, родилась песня. И, как ветерок цветолюбивый, повеяла сладкой и грустной лаской чего-то небывало-доброго. Задышала сразу тем, что вечно грезится, что неуёмно желанно и — что несбыточно. Далёкая-далёкая и близкая, как тревожный ропот сердца, песня».
В каждом слове — огромная жажда писательства молодого автора, которому (вот оно, счастье!) позволено творить. Позволено самим Горьким! И — что, может быть, пока не совсем ясно осознаётся — позволено свыше.
Как уже было отмечено, влияние Горького просматривается в произведении довольно явно, и автор ничуть этого не скрывает. Очевидно, заворожённый в своё время ранними романтическими рассказами своего литературного кумира, он был уверен, что нельзя скупиться ни на чувства, ни на слова. Иначе какая же это литература? Кстати, в отличие от Горького Алексей Новиков, присовокупивший к своей фамилии именно там, на Капри, звучное и яркое дополнение «Прибой», останется истинным и истовым романтиком навсегда, до самых своих последних дней.
Когда уже Новиков-Прибой был любимым и одним из самых читаемых авторов в Советском Союзе, А. Золотарёв, вспоминая Капри, писал: «И если этому русскому писателю, выпестованному морем-океаном, японские острова подарили главную, увековечившую его литературное имя тему — тему Цусимы, если Британские острова сделали его талант выразительным и могучим, то изящно-скульптурному островочку Средиземноморья Силыч обязан победой над формой, лёгкостью и гибкостью своего стиля».