Новый круг Лавкрафта
Шрифт:
— Нет, конечно, сообщить-то можно, но что мы, по-вашему, должны им сказать? Что пациенту следует запретить читать одну книгу? Потому что он становится буйным всякий раз, когда читает ее?
— Ну да. А тогда они спросят, почему же мы не можем отобрать у него книгу. Почему не можем убрать ее насовсем. И что нам сказать на это?
— Ничего не скажем. А что мы можем сказать? Правду? Чего доброго, нас самих тогда примут за сумасшедших… Только рот раскроем — сразу в соседние палаты упекут…
— А если кто-нибудь спросит, почему он так привязан к этой книге? И вообще, спросит, как она называется? Что мы ответим?
И, словно отвечая на этот вопрос, намертво прикрученное к кровати, обвиняемое в страшном убийстве, безумное существо застонало. Но никому не дано было понять смысла произносимого слова (или нескольких слов?..), даже самому пациенту. Ибо
Питер X. Кэннон
БЕЗУМИЕ ИЗ КОСМОСА
Домашние и друзья изрядно удивились моему несвоевременному возвращению из колледжа — как-никак, до начала пасхальных каникул оставалась целая неделя. Однако я так долго рассказывал о некоем непредвиденном и раннем окончании семестра, что мне в конце концов поверили — или сделали вид, что поверили; ибо действительные причины столь раннего прибытия в отчий дом я опасался обнаружить и намеком. Хотя, безусловно, когда-нибудь мне придется открыть им — равно как и всему миру — правду о судьбе моего соседа по комнате и ближайшего друга, Говарда Вентворта Энейбла, коий ранним утром 15 марта 1929 года вошел в зимний лес на холмах к западу от университета в городке Аркхэм, Массачусетс, и навсегда исчез в них. Во всяком случае, таково всеобщее мнение. Однако «правда» — понятие растяжимое, и насколько растяжимое, придется решать мне, а я не желал бы, чтобы близкие признали меня безумцем, подобно тому несчастному, чью странную и печальную историю я намереваюсь здесь поведать. Признаюсь, отношения наши в последние месяцы стали несколько натянутыми — закономерное следствие ухудшения душевного и физического состояния моего друга. Однако эти обстоятельства ни в коей мере не отменяют теплоты и участия, с которыми я всегда относился к моему другу.
Боюсь, я последним из людей видел моего товарища живым, ибо существуют некие доказательства — поверьте, весьма красноречивого и убедительного толка, — о коих ради сохранения коллективного сознательного (в противоположность бессознательному) человечества в здравии лучше умолчать, и они недвусмысленно указывают на то, что друг мой нечаянно вторгся в области космического ужаса, из коих ни единый смертный не может вернуться невредимым.
Долг предписывал мне сообщить горестную весть матушке и бабушке Энейбла, кои проживали рядом с центром старинного колониального городка, и поставить их в известность о моих самых страшных подозрениях. Однако я не собирался, конечно, посвящать их в детали увиденного мной — ибо оно, вне всякого сомнения, настолько ужасно, что не предназначено для слуха леди. Впрочем, семейство Энейблов, как мне кажется, ожидало, что судьба их отпрыска подойдет к подобному концу, и ожидало его с присущим таким семействам стоицизмом, достойным первых янки. За моим сообщением последовало расследование, частное и неприметное, о результатах коего публика узнала лишь из краткой заметки в «Аркхэм Эдвертайзер».
Полиция до сих пор пребывает в уверенности, что Энейбла похитили: на это, по их мнению, указывают перевернутая мебель, разбитое окно и разбросанные по спальне книги. Родственники Энейбла, тем не менее, признавали, что юноша поддерживал связь с весьма нереспектабельной сектой, устроившей некое подобие лагеря в холмах за Аркхэмом. Эти фанатики вполне могли отомстить ему за то, что в их горячечном воображении виделось как нарушение законов и правил. Поисковые отряды не обнаружили следов Энейбла и его предполагаемых похитителей в лесах (кстати, сектанты могли убраться из этих мест задолго до происшествия) и после нескольких дней бесполезных экспедиций в холмы признали свое поражение.
Не приходится сомневаться, что меня подвергли детальному допросу, однако я сумел выказать весьма убедительную для властей уверенность, что ничего не знаю о связях молодого Энейбла со странной публикой с холмов. Мне понадобилась вся имеющаяся у меня сила воли, дабы подавить рвущийся наружу крик ужаса и отчаяния и ограничиться проявлением лишь приличествующих случаю горя и растерянности. По правде говоря, я до последнего думал, что горячечные речи Энейбла суть проявление его излишней увлеченности теософией, никого еще не доводившей до добра… что ж, человек разумный и впрямь навряд ли бы принял безумные высказывания юноши за чистую монету — скорее, он увидел бы в них растревоженный бред психически
С Говардом Энейблом мы познакомились в наш первый год в Мискатоникском университете. О, конечно, наша альма-матер — это не Гарвард и не входит в Лигу Плюща, однако университет снискал весьма завидную репутацию прогрессивного, весьма либерального, допускающего даже поступление женщин учебного заведения, кое привлекает оригинально и нестандартно мыслящих людей, озабоченных не столько престижем, сколько качеством образования. А расположен он в старинном городке, застроенном домиками с двускатными крышами, в старом добром Аркхэме, известном, правда, частыми случаями паранормальных явлений. Мы с Энейблом записались на продвинутый курс Американской колониальной литературы (в Мискатонике сохраняется коллекция документов по ранней американской истории Пикмана — коллекция, по известности и полноте по праву соперничающая с библиотекой Джона Картера Хэя в Университете Браун, Провиденс, Род-Айленд). И надо сказать, что я, равно как и другие студенты и даже профессор Варгонер, остались под глубоким впечатлением от того, насколько глубоко юный Энейбл знал этот предмет. Так, он не уставал утверждать, что прочел «Magnalia Chrisit Americana» Коттона Мазера полностью и даже приводил весьма длинные цитаты во время дискуссий, дабы подкрепить свои тезисы. Все указывало на то, что он весьма плодотворно занимался разысканиями в области истории, фольклора, культуры и архитектуры Новой Англии.
На первый взгляд Энейбл казался весьма невзрачным, однако, присмотревшись, вы обнаруживали весьма незаурядную фигуру. Пожалуй, излишне худощавый, он был всего на несколько дюймов выше среднего роста, однако из-за худобы казался более высоким. А из-за мертвенно-бледного лица, глубоких и очень умных карих глаз и очень короткой стрижки (мой друг был шатеном, не сильно ярким) Энейбл выглядел вечно испуганным. Кстати, он никогда не уставал повторять, что в детстве был золотоволосым и голубоглазым. Одежду он носил донельзя консервативную и везде показывался в неизменном темном костюме и темном галстуке.
И хотя мне не раз приходилось вступать с Энейблом в весьма оживленные дискуссии по роду занятий, я практически ничего о нем не знал — разве что мой друг живет в семейном особняке на Вэлли-стрит. Приятели по курсу вскоре отметили, что он не принимает никакого участия в обычных для кампуса развлечениях и предпочитает им долгие одинокие прогулки за городом. И впрямь, быстрая походка и ссутуленная спина стали его отличительной приметой.
Энейбл имел нрав весьма независимый и потому совершенно не старался снискать расположение привередливой толпы местных университетских «умников» — хотя те-то как раз так и вились вокруг него, справедливо предполагая, что его вкусы и весьма эксцентричные привычки пришлись бы ко двору в их снобистском кружке. Однако, выказав им нескрываемое презрение, Энейбл, не стесняясь, называл их развлечения «потворством незрелым и дурацким склонностям» — он попал в черный список и заслужил их враждебность. Я же, напротив, будучи по натуре человеком общительным и склонным искать общества людей высокого положения, наслаждался честью быть принятым в компанию «безумцев». Однако ко времени рождественских каникул и мне наскучило их поверхностное и псевдодекадентское увлечение мистицизмом, и я прекратил с ними общение ближе во второму семестру, в январе.
Думаю, Энейбл заметил, что я сменил круг общения. И он принялся делиться со мной своими замыслами относительно следующего семестра, ибо после окончания курса классической американской литературы он желал заняться подробным изучением известных, но пылящихся на полках, отведенных под «классику», авторов — таких как Купир, Ирвинг и Чарльз Брокден Браун, творивших во времена ранней Республики. В следующем семестре мы вместе записались на этот курс. И так между нами зародилась дружба, которая пришлась мне весьма по нраву, ибо я ценил эрудицию, образованность и трезвое отношение к жизни, отличавшие моего друга, — к тому же в нем чувствовалась некая интуиция, не имевшая ничего общего с прозаическим здравым смыслом и знанием обыденной жизни.