Новый мир построим!
Шрифт:
Отец теперь часто бреется. Интересно и жутко смотреть, как он это делает.
Шурка заранее припасает чайное блюдце и стакан горячей воды из самовара (отец всегда бреется по утрам). Ванятка и Тонька разыскивают в игрушках осколок зеркала, найденный ими на улице, прислоняют косо к солонке или кринке на столе и, толкаясь, глядятся в зеркало, дразнятся, показывая друг дружке язык, корчат смешные рожицы. Тем временем мамка достает из «горки», с самого ее верха, припрятанную жестяную банку, необыкновенную, трубкой, с картинкой, изображающей питерщика с намыленным лицом, похожего на деда-мороза. В банке, за тугой крышкой, хранится безопасная бритва, ее таинственные части, завернутые по отдельности в шелковисто-тонкую захватанную бумагу: свертывающаяся из половинок ручка, металлическая гребеночка с зубьями по обеим сторонам, выпуклая железка
Священнодействуя, отец кухонным ножом скоблит в блюдце бережливыми стружками драгоценный мамкин обмылочек, макает кисточку в кипяток и — извольте, камрад, бриться! — в блюдце гора радужной пены. Начинается самое жуткое: глядясь в осколок зеркала, заранее страдальчески морщась, батя намыливает кисточкой щеки, подбородок, горло.
Ребятня за столом, сидя напротив, старается не дышать, не мешать. Перекосясь, шипя, отец с каким-то хрустом и скрежетом дерет щеку бритвой, и тотчас кровь проступает в царапинах.
— Черт те, опять порезался! — рычит-мычит батя, чуть не плача от досады. Двигая скулами, он натягивает мыльными пальцами кожу на щеках, подбородке и скоблит бритвой множество раз по одному и тому же месту. Темная кровь капает на стол.
Ребята втроем, наблюдая все эти муки мученические, глядя на кровь, страдая, жалея, повторяют невольно, как в зеркале, все то, что видят: перекосясь, шипят, охают, морщатся, и Шурке, ей-богу, вдесятеро больнее, чем отцу.
— Из Варшавы выписал, с часами, по объявлению, — говорит недовольно отец, утираясь полотенцем, поданным мамкой, осторожно подстригает усы ножницами. — Ермак Павел, дружок, выдумщик, форсун, пристал: выпишем да выпишем — карманные часы вороненой стали, верный ход, и опять же бесплатный подарок — безопасная бритва на всю жизнь, лезвия сами затачиваются. Пять целковых всего с пересылкой… Легко сказать — пять! А ты их заработай… Послушался, ухайдакал синенькую*. Часы года не проходили, и не починишь, мастера отказались, выкидывай на помойку. Только бритва и цела… да ножики-то затупились, хоть брось…
Выбритый, сразу посветлев лицом, помолодев, отец, если собирался на собрание в Сморчковы хоромы за стол со смежной, негнущейся скатертью, надевал рыже-зеленую суконную гимнастерку, привезенную с войны, вешал себе через плечо холстяную Шуркину торбу и становился секретарем Совета — бог не бог, а полбога обязательно. Это и было его новым счастьем, такого не водилось у других, — вот оно какое, батино, особенное.
А Шуркино счастье было самое большое и самое редкостное. Каким-то образом оно вмещало в себя и отцовы и материны радости, надежды и вместе с тем и то, дорогое из дорогих, принадлежавшее без остатка только ему одному, — сладкие и горькие, понятные и непонятные, незаметные и ошеломляющие открытия, которые он делал для себя постоянно, в самых неожиданных случаях, особенно нынешней весной. Конечно, в его большом, ни на чье не похожем счастье видное местечко занимали любимые книги-книжечки. И не только чтение, но и выдача книг в школе желающим ученикам, по субботам, с десяти до двенадцати. Гляди и завидуй, какое он заслужил невозможное доверие-распоряжение Григория Евгеньевича Красного Солнышка! Да что толковать, всякому свое счастье. Но он, Шурка, нежадный и других осчастливит: дозволит и Петуху покомандовать, пожить библиотекарем, утешится немного и Растрепе даст побаловаться, и Володьку Горева не забудет, отплатит сторицей за «Овода».
Скоро Татьяна Петровна и Григорий Евгеньевич уедут, как постоянно бывает летом, гостить к сродникам до осени, и Шурка, пардон, Саша, ферцайюнг, Александр Соколов, гм… Сокол будет два месяца хозяином всей школы… Ну, не школы, ихнего класса, где стоит разлюбезный друже, незамкнутый, в царапках, рыжий шкаф, полнехонький растрепанных книг. Да-с, будет царствовать Александр Сокол, запомните. Ну не шестьдесят дней, восемь суббот, по два часика каждая. Порядочно! Горбатая Аграфена, сторожиха, станет приходить и, ворча, открывать ключом заднее школьное крыльцо, дивясь и сердясь. Она обязательно раскричится, наорет что-нибудь такое, похожее:
— Пожалуйста, сопленосый гражданин-товарищ учи-теленок, лезь к своим проклятущим книжкам. Без хозяев, где это видано?.. Да ноги-то босые вытирай, не следи, у меня чистый пол, слышишь?!. Ах, чтоб провалиться скрозь землю всем вашим выдумкам, господи, и летом сдыху-покою мне нетути!..
В его счастье хватало простора для плуга, затмившего белый свет и самого Шурку, научившегося пахать с неуемно-молодой, веселой силой; находился потаенный уголок и для пронзительно-беспощадной песенки о том, как растили, поливали в саду мяту для того, кого любили, а кого именно — неизвестно. Нет, очень даже известно, припомни, кому в последнее время глядели бессовестно в рот, ловили каждое питерское словечко, смеялись, заигрывали, — по крайней мере так казалось другому человеку. И этому, другому, которого не замечали, советовали не стоять у крылечка, не злобить сердечко, этому человеку оставалось только подохнуть. Но счастье Шурки не было бы самым большим из больших, редкостным из редкостных, самым верным и справедливым, если бы оно внезапно, как это всегда бывает, не оживило недавно вечером в читальне подохшего молодца с помощью круглых зеленых бельм и зверушечьей смуглой лапки. Кошачьи глазки, жмурясь, заметили его, отличили от других, подали милостивый знак. Он осмелел, взял мягкую лапку в горячую шершавую ладошку и повел заглавное свое счастье к книжному шкафу, в хвост диковинной мужичьей очереди, за романами про любовь.
Они получили, как оказалось, не романы, а рассказы, но все равно им теперь достоверно известно, что романы есть не что иное, как длиннущие рассказы про обыкновенную жизнь взрослых. Если написать, например, книгу про Шуркиного батю, мамку и про него самого, Александра Сокола, это и будет роман.
Он не мог потолковать всласть о такой приятной новости с Петухом, когда тот прилетел к ним со свистулькой-дудочкой для Тоньки. Нежности напрасные: дудочкой завладел Ванятка, уж больно она ему пришлась по душе. Дудочка была сотворена из черемухового, проткнутого гвоздем прута с тремя дырочками и пищиком, совсем как покупная. Яшка принялся учить Ванятку свистеть на разные голоса. Потом штопал питерской кукле живот, он прохудился, сыпались опилки. Какие тут разговоры про романы! К тому же Петух читал взахлеб «Овода», которого ему дал недавно Шурка, и ничего другого не хотел знать. Кроме «Смит-вессона», конечно. Володька Горев, разрешив поносить, еще не спрашивал револьвер обратно.
Вообще о Растрепе Шурка никогда не разговаривал с Яшкой, хотя знал, что в Хохловке у Петуха есть Любка Солнцева, ихняя одноклассница, и он озорничал над ней больше, чем над другими девчонками. Однако Яшка, по всему видать, не страдал, не мучился, как Шурка. Любка ни с кем не водилась и только царапалась. Петух слюнил царапки, чтобы они не сильно саднели. Разве это любовь? Одно баловство. А здесь всамделишный роман про отца и мать и про самого сочинителя. Есть о чем поговорить… Надо было перекинуться наедине парой словечек с Растрепой, — в тайном, волнительном этом дельце она определенно кое-что смыслила. Мамка, отец, Шурка — это ли не роман?!
Когда менялись книжками, он поделился с Катькой своей догадкой. Но она затрясла червонной своей проволокой, закрученной шишкой на маковке.
— Выдумал! — фыркнула Катька. — Где же тут любовь? Мамки и тятьки всегда только ругаются, а не любят… И у тебя одного не получится романа. Какой же роман у одного? Сиди на суку, распевай ку-ку!
— Ну, я не так сказал. Надобно написать книжечку не про одного меня, но и… про тебя, — поправился Шурка. — Про нас вместе. Тогда и будет роман… про любовь. Да?
Он почувствовал, что краснеет. Растрепа давно пылала огненно-махровым цветком.
— Да… — тихонько согласилась она и отвернулась.
Шурка тоже старался не смотреть на свою невесту. Он ни в чем ее не упрекал. И она ни в чем не оправдывалась. Может стать, и не было ничего, ему привиделось. Бывает такое наваждение, когда всякое лезет в глаза и в голову.
И пусть потерян платочек с голубыми буковками по углам, не сложишь по особому секрету уголки, но все равно он знает, кто и почему подарил ему носовичок. Наверное закатилось, задевалось куда-то колечко, которое обещались носить до гробовой доски. Что ж из того? И без кольца и платка они страстно, как в книжках, в романах, навсегда любят друг дружку… Постои, как он немного разбогатеет, будет куплено в городе другое колечко, венчальное, серебряное, может, и золотое… И не платок носовой, а вышитый шелком кисет с табаком еще прежде очутится в кармане у пария-молодца — так положено издавна.