Новый свет
Шрифт:
— Валентин Антонович, через два дня комиссия, а вы про клетушки какие-то! Штаны у нас с вами поснимают — по заднице надают, а вы про отгулы говорите! Не давайте людям никакой слабины: порядок надо навести, а вот про обеды — скажите, что обед будет общий, на кухне. — Шаров приподнялся. И мне и Волкову он не решался сказать: «А ну, гукнить!» — сам вышел в коридор, крикнул сидящему на пороге Злыдню: — А ну, гукны бухгалтера и повара!
В комнату вплыла дама в синем платье, отглаженном, пригнанном, с досадой на лице: что еще вам! зачем от работы меня оторвали? И повар вошел, полоумный толстяк с
— Сделайте расчеты и обед приготовьте на всех. Люди и ночью будут работать, надо пойти народу навстречу…
— Никаких встреч. Не положено, — отрезала бухгалтерша, Евдокия Ивановна Меднова. — Я не пойду на нарушение.
И Шаров взвился. Подавил свой гнев на секунду, напряжение создал в кабинете.
— Ну что, Максимыч, обед сможете приготовить?
— Смогу, конечно, — ответил Максимыч. — Пусть продукты выпишут. Все будет готово.
— Никаких продуктов! — снова отрезала Меднова тонкими губами. — Нарушение финансовой дисциплины.
— Это я, значит, нарушаю? Это народ, значит, нарушает, что целую ночь будет кровати таскать на второй этаж, чтобы открытие интерната не сорвать! Вы, товарищ Меднова, государственных задач не понимаете!
— У каждого свои задачи!
— У нас общая задача.
— Это беззаконие!
— Сделайте по закону! Составьте ведомость, удержите из зарплаты!
— Не положено. Это не столовка частная…
Шаров метался по кабинету, глаза его метались, стукаясь то об один угол, то о другой, руки колошматили по стеклу, едва не дробя толщину прозрачную, бумага летела в стороны. Каменюка рот закрыл тюбетейкой, чтобы не кашлять. Злыдень ватником укрылся, чтобы заслониться от ходящего по кабинету шаровского гнева, нежной скрипкой плакала душа Волкова, я глядел в сторону пеньков, что в бурьяне были запрятаны, Сашко лихорадочно отворачивал рукав, где часов не было, народ бежал на крик, который раздавался из кабинета: кто с лопатками, а кто с утюгами. Веста сорвалась с цепи и ошалело бегала за Эльбой вокруг флигеля.
— А ну, давай пеньки! — крикнул в мою сторону Шаров.
Мы с Сашком за пеньками кинулись. Один на другой ставим, Шарова подсаживаем, крыша поднялась над кабинетом, в небо голубое вскинулась шаровская голова, и громовые раскаты понеслись по Новому Свету.
— Вредительство! — рычал Шаров в небо. — План государственный срывается! Мы не позволим никому народ обижать! Мы все сделаем, чтобы создать необходимые условия! Нет на свете такой силы, которая нас остановить может! Я приказываю — приготовить обед на пятьдесят душ, и чтобы через два часа звякали ложки! И компот на третье, и пусть меня судят потом, если это нарушение финансовой дисциплины.
Бурьяны легли на землю, лопухи сникли, полынь горячая прижалась к забору. Веста делала сотый круг, гоняясь за Эльбой, откуда у последней и силы взялись; селяне окружили флигель, носы в землю опустили, одна гордая голова Медновой непокорно спорила с шаровской яростностью:
— Хорошо, приказ пишите!
— Никаких приказов! Совесть — вот наш главный приказ! Народ мобилизован весь, никто об отгулах даже не заикнулся, сил своих не жалеет, в гаражах по три человека живут, дети плачут! Нет, товарищи, не позволим мы издеваться над нами! Приведем в порядок все и к завтрашнему дню сдадим комиссии школу.
Только много лет спустя я узнал, что Шаров с Медновой был в тайном сговоре и все шаровские распекания были всего лишь игрой для нас, для прочих. Эта игра, авторитарная по своей сути, настежь распахивала Шарову двери: открывалась возможность уничтожать всех, кто станет на его пути. Эта игра выплескивала особую авторитарную энергию, которая разобщала нас, приглушая в каждом здравый смысл.
Поразительно, но я тогда радовался тому, что проделывал Шаров. Да и все. Мы были немножко влюблены в нашего шефа, такого смелого, честного и справедливого! И как же тонко все проделывалось Шаровым, как ловко он прокручивал свои игры, с какой радостью мы кидались с головой в широкие отверстия его мясорубок: делай с нами что хочешь! И как бесконечен он был на выдумки, как мгновенно менял решения и принимал единственно верное, работающее на всю ситуацию разом. Вот и тогда, в случае с обедом. Меднова потупила взор, сдалась:
— Хорошо. Я пойду на нарушение, но документы вы все подпишите, прежде чем…
— Никаких прежде, — сказал Шаров, слезая с пеньков. Сказал тихо, махнул рукой, что означало: всем по местам.
Все ушли, а он с Каменюкой нырнул в подвал, а оттуда его завхоз домой отвел, где Шарова в сон кинуло до самого утра.
Где-то в три часа ночи мы закончили обставлять спальный корпус. Сказали жене Шарова, Раисе Тимофеевне:
— Может быть, Константина Захаровича позвать — пусть посмотрит.
— Ой, хлопци, вин так разволновался. И такой чиряк вскочив у нього на спини. Ще один. Не будить його.
Мы отправились по домам: спать оставалось немного.
Только я уснул, стук в дверь. Слышу сквозь сон — Шаров с мамой моей говорит:
— Вы меня извините, Никитична, Петрович нужен. Галстук, знаете, не могу завязать. Я эти чертовы галстуки сроду не носил, а надо: комиссия приезжает.
Я делаю узел прямо на шее шаровской, обхватываю его голову руками, перегаром обдает меня Шаров стойким, мутит меня от этой стойкости, вижу землистое его лицо, все в точках черных, глаза бегающие впиваются в меня добротой шаровской:
— Ну спасибо, а то я эти чертовы галстуки вязать не научился! Вы меня извините, что так рано, комиссия…
— Ничего, ничего, — отвечаю я улыбаясь.
— Я сроду эти галстуки не носил — не научився завязывать.
— Ничего, ничего, — успокаиваю я Шарова.
— Я вас на улице подожду, — говорит Шаров.
— Здесь посидите, — предлагает мама. — Хотите чаю?
— А я чай сроду не пил, — смеется Шаров. — Я на крылечке подожду.
Я вижу, как Шаров во дворе в мое окошко, как в зеркало, смотрится, и решаю: не удастся мне поспать. Одеваюсь и выхожу, а Шаров мне:
— Пойдем на конюшню, глянем, как Майка там.
«Чтоб ты пропал со своей конюшней!» — думаю я, но иду за Шаровым. Злыдня будим мы, прикорнувшего на соломе.
— Закапувалы? — спрашивает Шаров.
— Закапувалы! — отвечает Злыдень, глаз расширяет лошадиный пальцами и по шерсти Майкиной гладит. А Шаров мне бросает:
— Знаешь, люблю коней, навоз люблю душистый, что-то в этом есть, я тебе прямо могу сказать, утром встану — птички поют, солнышко светит, душа радуется, жить хочется!