Нью-Йоркские Чайки
Шрифт:
– А там – сторож спит, и попугай Ицик у него вытащит ключи от подвала! – забежал вперед Арсюша.
– Да, сторож... – Осип бросил на сына недобрый взгляд.
Арсюша понял, что сморозил что-то не то, и снова виновато опустил голову. День, надо сказать, у Арсюши выдался несчастливым: и в углу пришлось постоять, еще и корабль у него отняли и подарили Мойше.
Время от времени он косился на корабль. Вид пластиковых пиратов в трюме, с таким тщанием засунутых им туда накануне, наполнял Арсюшино сердце неслыханным горем. Все же он строил планы по возвращению, если не корабля – с тем уже было покончено, он погиб для Арсюши безвозвратно, и как мальчик смышленый, он это хорошо понимал. Но на возвращение пиратов Арсюша все же надежды питал и собирался попозже
Духота уже становилась невыносимой, все сильнее кусали комары. Далеко в потухающем небе сверкнула тонкая голубенькая молния.
– Похоже, сейчас начнется дождь. Окончание расскажу в другой раз. Всё, пацаны, из бухты вон, по домам! – отдал Осип команду.
Мойше послушно поставил на стол чашку с мороженым. Слез со стула и, подойдя к Осипу, крепко взял его за руку, потянул к себе:
– Идем к нам. Останься у нас. Живи с нами...
ххх
Была долгая воробьиная ночь: небо озарялось зигзагообразными молниями, прорезавшими тучи. Погромыхивал гром, приближаясь откуда-то издали, каждым новым ударом угрожая разразиться чудовищной грозой, со шквальным ветром, с ливнем, поваленными деревьями. Однако и после очередного взрыва, гроза не начиналась, небо не проливало ни слезинки, лишь давило своей тяжестью, спрессовывая еще сильнее влажный горячий воздух.
Перепуганные, из-под колес стоящих машин выпрыгивали и прятались в новых местах бездомные кошки. На асфальтовых площадках перед входами в дома и на парковочных дорожках, освещенные фонарями, валялись мертвые цикады и пчелы. Порывы ветра все налетали и налетали, раскачивая ветви деревьев и производя сильный шум...
Если для Эстер и для Арсюши у Осипа еще находились слова понимания, то Тоня для него словно пропала. Он не видел и не слышал ее вовсе. Исчезла Тоня, хоть и сидела сейчас напротив него на стуле, с пилочкой для ногтей. Пилочка ей была нужна, чтоб скрыть волнение.
– Я понимаю, все это неприятно, некрасиво и стыдно. Но ты даже с ним не поговорил. Арсюша уверяет, что не бил Мойше и не называл его... жидом, – преодолев неловкость, Тоня заставила себя произнести мерзкое для нее слово. – Во всем виноват Томас, это он бил. Арсюша стоял рядом. Он даже пробовал их разнять... – сказала она, приврав, впрочем, последнее. – Я запретила ему дружить с Томасом.
– Да-да, твой Арсюша ни в чем не виноват. Он невинный ягненок, почти святой. Бросили Мойше на землю и били его ногами. И кричали: «Crazy Jewish!» А твой Арсюша тут ни при чем.
– Почему мой? Он – наш, понимаешь, наш, – твердо произнесла Тоня, и пилочка в ее руке сделала резкое движение полукругом по ногтю.
Твердая, волевая, всегда непреклонная, Тоня сейчас говорила с мольбой в голосе.
Осип в какой-то миг словно очнулся. Увидел, наконец: перед ним сидит его жена, с которой они прожили десять лет. В соседней комнате спит его сын. Да, случилась неприятность – сын с другом оскорбили и избили соседского мальчика. Случай, пусть и незаурядный, все же не трагедия. С ребенком нужно поговорить, объяснить ему, что драться нельзя, обижать слабых тоже нельзя. Ну, и, разумеется, в доступных словах рассказать, кто такие евреи, христиане и т. д. Дабы вырос Арсюша хорошим мальчиком. Не жлобом. Не антисемитом. Не записным погромщиком.
Сверху, на втором этаже, жила шумная семья хасидов в четырех поколениях. Сейчас там пели веселые песни на идиш и иврите, разливали вино, ели халу, танцевали. Поскольку был Шаббат, а в Шаббат, пусть даже и душно, и молнии сверкают, и гром гремит, и дохнет саранча, пусть хоть потоп! – еврей должен радоваться. Такова воля Всевышнего, Он хочет видеть Свой народ с пятницы на субботу – веселым.
А в другой квартире лежит в своей кровати Эстер и думает, как ей теперь жить.
То ли духота, то ли топанье над головой под раскаты грома, то ли вид осунувшейся и какой-то потерянной Тони злят Осипа; неведомая сила снова утягивает его куда-то.
– Всему виной твое христианство – кресты, иконы, весь этот кондовый «рашен» монастырь, насквозь пропитанный русским шовинизмом! Чего стоит один этот чудовищный «Закон Божий», – он кивнул в сторону лежащей на столе толстой книги в мягком сером переплете.
Это был «Закон Божий» в изложении какого-то протоиерея Евтихия Чумкина.
– Пожалуйста, не читай больше моему сыну этот антисемитский сборник, где о евреях кроме того что они жадные, хитрые и глупые, больше ничего не говорится, – продолжал Осип. – Это не изложение «Закона Божьего», а проповедь антисемитизма для быдла. Я – не православный, и не мое это дело. Но на месте истинных православных я бы этого иерея Чумкина и ему подобных – ремнем, по одному месту... – Осип потряс поднятым кулаком.
– Я согласна, это не самый лучший вариант толкования Библии, я куплю другой...
– Конечно, я сам виноват, что не занимаюсь Арсением. Не объяснил ему, что он – еврей, и если кого должны называть «crazy Jewish», то, в первую очередь, его самого.
Тоня хотела возразить, но он не дал ей и слова молвить.
– Ты этого не знаешь и никогда не поймешь. Ты ведь – р-руская. А я – жид, понимаешь, я пархатый жид. Ты не знаешь, что это такое, когда однокласснички на твоей школьной парте красным фломастером пишут «жидяра», или когда в институте декан говорит тебе: «Твоя Родина не Россия, а Израиловка!»; или в армии, когда тебя избивают, якобы мстя за распятого Христа... А-а, что говорить!.. Ты постоянно упрекаешь меня в том, что я не люблю Арсения. Значит так: завтра я беру Арсения и иду с ним в синагогу, поняла? И сдам его в иешиву. Я не шучу... Вот твоей мамаше-антисемитке в Питере будет сюрприз, когда узнает, что внучок отпустил пейсы!
Тоня молчала. Все обиды десятилетней давности, семейные склоки с их родителями, которые, казалось, давно забыты, всплывали с прежней силой.
– Да, да... Все думаю про Джеффа... – Осип заговорил вдруг очень тихо, устремив взгляд куда-то к потолку. – Самое ужасное заключается не в том, что я однажды не одолжил ему пятьдесят баксов. Это – ерунда, он все равно бы нашел деньги на наркотики. Но я всегда отказывал ему надеть мне тфилин. Сколько раз Джефф просил: «Идем, Жозеф, я тебе надену тфилин. У меня ведь в этом мире ничего нет: сын не мой, жена чужая, специальности никакой, родители от меня отказались. Но я хочу тебе сделать хоть что-то хорошее. Я вообще хочу сделать в этой жизни что-то полезное. Если я тебе надену тфилин, ты соединишься с Богом. И это будет моя благодарность тебе...» А я, дубина, отказывал... А-ах!.. Помню, когда я был в Израиле... – и он начал рассказывать о своей поездке в Израиль к родным. – В музее «Яд Вашем» есть зал в виде темного гранитного лабиринта. Идешь по нему, а чьи-то детские голоса в это время произносят имена детей, убитых в душегубках и крематориях. Звучат детские голоса, в зеркалах отражаются горящие свечи. Каждая свечка – в память загубленного ребенка. Сотни, тысячи свечей. Так страшно, что мороз по коже... Ты в то время была беременна, и я, помню, шел по этому темному коридору и представил себе на миг, что моего будущего сына тоже могли бы так... А-ах...
Махнув рукой, поднялся. Стянул футболку, снял шорты, брякнув металлическими пряжками, и направился к кровати.
Тоня смотрела на него: его худая спина, чуть приподнятые кверху плечи, далеко выступающие лопатки. У Арсюши – отцовская осанка. И вообще, сын – в отца.
И очень ей тяжело. Но, несмотря на все безумие, что Осип творит: на измену с этой отвратительной Стеллой, на то, что они не живут больше как муж и жена, что ей стыдно и больно, – несмотря на все это, он по-прежнему волнует ее. И она хочет быть с ним.