О Чехове
Шрифт:
Почему у людей бывает такая разница в психике, что даже слова получают другое значение? Почему у человека такой, другой психики, даже лицо немое и на нем ничего нельзя прочесть? Как можно быть до такой степени чужими, как чужды мы здесь?
...Большинство чрезвычайно любезно, это все. Я тоже любезна. Это решительно все. А слова должны быть поверхностные...
***
25 октября 1923 года.
Дорогие друзья мои,
Наверное Вы уже в Париже. Так давно я вам не писала! Впрочем, это не верно: писала я часто, но никак не могла дописать и отправить. Прервут меня, а на другой день новые известия и посылать написанное не годится. Жизнь моя удивительно однообразна по внешности, но до чего же она пестра по {203} настроениям! Была я бедна, как
Вера Николаевна права: со мной происходят чудеса: чудом я получила деньги (10 т. франков), чудом мне подарили обратно дочь и в придачу внученка. А теперь я жду еще третьего чуда: выздоровления Нины. Дело в том, что открыли новый способ борьбы с энцефалитом, уже применили его с блестящим успехом, а теперь Нина лечится этим средством... Вы можете себе представить, с каким трепетом я слежу за Ниночкой? Последнее время ей стало значительно хуже. Появилось осложнение: сильная невралгическая боль в спине и руке. Мне приходится ее одевать и умывать, так как к медленности движений прибавилась еще несносная боль. Ходить она тоже почти не может. (По правде сказать, трудно мне очень. До того устаю за день с моими двумя беспомощными, что вечером уж ничего делать не могу). Эта невралгия должна пройти вместе с энцефалитом, но пока облегчения еще нет. Вернулся ее натуральный голос, и это большая радость. Иногда, хотя редко, она оживляется, смеется, шутит. Но улучшение это, или случайность? Был один день удивительный, когда она сама говорила, что чувствует себя прекрасно, что ей много лучше, но он был и прошел, и от него следа не осталось.
Разрешение на въезд в Россию мы уже получили и теперь я хлопочу из всех сил, чтобы нам дали визу на Польшу. Если не дадут, я буду самый несчастный {204} человек. Ехать кругом, с пересадками, ехать по морю страшит меня смертельно. Я не справлюсь! я их простужу.
...Пишу и чувствую, что едва держу перо от усталости. В голове шум, и я ищу самых простых слов. Мишка кашляет, и я плохо отдыхаю даже ночью. А какой смешной этот мой Мишка! Учимся с ним говорить по-французски. Дается ему очень легко. Но он ловит и чешские и мадьярские слова и вставляет их в свою французскую речь. "Это тоже иностранное". Я ему все сказки сочиняю. Есть у меня сказки Афанасьева, но мне они так не нравятся! А он слушает с упоением. Напишите мне еще сюда, пожалуйста. Можно Вам писать из России? Я и отсюда еще напишу перед отъездом. Дай вам Бог всего лучшего.
Ваша Л. Авилова.
***
Мне ничего неизвестно о судьбе Авиловой после возвращения ее в Россию. Переписка наша прекратилась.
В примечаниях, приложенных к сборнику воспоминаний современников о Чехове, кратко сказано:
Авилова Лидия Алексеевна (1865 - 1942).
{205}
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Наброски.
ЗАМЕТКИ, ВЗЯТЫЕ ИВАНОМ АЛЕКСЕЕВИЧЕМ БУНИНЫМ ИЗ СВОЕЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ 1914 ГОДА.
ВЫДЕРЖКИ ИЗ ЧЕХОВСКИХ ПИСЕМ (О ТВОРЧЕСТВЕ, ПИСАТЕЛЯХ, ОБЩЕСТВЕННОСТИ И О ЖИЗНИ И БОЛЕЗНЯХ АНТОНА ПАВЛОВИЧА), КОТОРЫЕ ДОЛЖНЫ БЫЛИ ВОЙТИ В КНИГУ О ЧЕХОВЕ.
ЗАМЕЧАНИЯ, СДЕЛАННЫЕ ВО ВРЕМЯ ПОДГОТОВИТЕЛЬНОЙ РАБОТЫ НА ПОЛЯХ КНИГ ЛИТЕРАТУРОВЕДА БИЦИЛЛИ, ЕРМИЛОВА И ВО ВРЕМЯ ЧТЕНИЯ ВОСПОМИНАНИЙ СОВРЕМЕННИКОВ (ГРУЗИНСКОГО, ПОТАПЕНКО, ТЕЛЕШОВА, ЩЕГЛОВА, СТАНИСЛАВСКОГО, НЕМИРОВИЧА-ДАНЧЕНКО, ГОРЬКОГО, КУПРИНА, ВЕРЕСАЕВА, ЕЛПАТЬЕВСКОГО, КАРПОВА, ГАРИНА, РОССОЛИМО).
(Замечания Бунина выделены нами курсивом - ldn-knigi, LDN)
{207}
В 1905 году, с конца сентября и до 18 октября, я в последний раз гостил в опустевшем, бесконечно грустном ялтинском доме Чехова, жил с Марьей Павловной и "мамашей", Евгенией Яковлевной. Дни стояли серенькие,
Да и мне самому было трудно покинуть этот уже ставший чуть ли не родным для меня дом, - а я уже чувствовал, что больше никогда не вернусь в него, - этот кабинет, где особенно все осталось, как было при нем: его письменный стол со множеством всяких безделушек, купленных им по пути с Сахалина, в Коломбо, безделушек милых, изящных, но всегда дививших меня, я бы строки не мог написать среди них, - его узенькая, белая, опрятная, как у девушки, спальня, в которую всегда отворена была дверь из кабинета. А в кабинете, в нише с диваном (сзади кресла перед письменным столом), в которой он любил сидеть, {208} когда что-нибудь читал, лежало "Воскресенье" Толстого, и я все вспоминал, как он ездил к Толстому, когда Толстой лежал больной в Крыму, на даче Паниной.
***
Всегда было много крикливых людей, теперь их особенно много. А он был из тех, о ком сказал Саади:
"Тот, у кого в кармане склянка с мускусом, не кричит о том на всех перекрестках: за него говорит аромат мускуса..." Я писал, что никогда ни с кем не был он дружен, близок по-настоящему. Теперь это подтверждается.
***
Если случалось, что бездарный человек пускался при нем кого-нибудь характеризовать или копировать, он не знал, куда глаза спрятать от стыда за этого человека. Что же чувствовал бы он, читая про свою "нежность"! Очень редко и очень осторожно следует употреблять это слово, говоря о нем. Еще более были бы противны ему эти "теплота и грусть". А ведь идут еще дальше: его, воплощенную сдержанность, твердость и ясность, сравнивают иногда с Коммиссаржевской!
***
Может быть, в силу этой ненависти к "высоким" словам, к так называемым поэтическим красотам, к {209} неосторожному обращению со словом, свойственному многим стихотворцам, а теперешним в особенности, так редко удовлетворялся он стихами. Как восторженно говорил о лермонтовском "Парусе"!
– Это стоит всего Брюсова и Урениуса со всеми их потрохами, - сказал он однажды.
– Какого Урениуса?
– спросил я.
– А разве нет такого поэта?
– Нет.
– Ну, Упрудиуса, - сказал он серьезно, - Вот им бы в Одессе жить. Там думают, что самое поэтическое место в мире - Николаевский бульвар: и море, и кафе, и музыка, и все удобства, - каждую минуту сапоги можно почистить.
***
Вспоминаю с великим удовольствием еще то, что он терпеть не мог таких слов, как "красиво", "сочно", "красочно".
– Хорошо у Полонского сказано, - говорил я: - "красиво - уж не красота".
– Чудесно!
– соглашался он.
– А "красочно" - ведь они же не знают, что у художников это бранное слово!
И порою, смеясь, утверждал, что одно из лучших стихотворений начала двадцатого века написано на стене его ялтинского дома Гиляровским:
Край, друзья, у вас премилый,
Наслаждайся и гуляй:
Шарик, Тузик косорылый
И какой-то Бакакай.
Представители того "нового" искусства, которое так хорошо назвал "пересоленной карикатурой на {210} глупость" Толстой, смешны и противны были ему. Да и мог ли он, воплощенное чувство меры, благородства, человек высшей простоты, высшего художественного целомудрия, не возмущаться этими пересоленными карикатурами на глупость, и на величайшую вычурность, и на величайшее бесстыдство, и на неизменную лживость!