О декабристах
Шрифт:
Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах.
Для них и солнца, знать, не дышат
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили,
И ночь в звездах темна была.
И языками неземными
Волнуя реки и леса,
В ночи не совещалась с ними
В беседе дружеской гроза.
Из них вышло поколение, к жизни мало пригодное. В науке они ни оставили следа, в искусстве были еретиками, в живописи они дали передвижничество, в литературе - гражданскую скорбь. Они пробудили народ, но дальнейший ход событий показал, {161} что народ не за ними пошел. Они остаются за флагом, не в цель попавшие, проморгавшие, ото всех отставшие, ни к кому, кроме самих себя, не приставшие.
Сильные из них кончили жизнь в изгнании; смирившиеся пошли в учителя и осуществили совершенный
Есть и внутренняя причина, почему это поколение было лишено творческой силы. В них было слишком много желчи, слишком много злобы, слишком мало, а то, пожалуй, и вовсе не было любви. Только любовь дает творческую силу, ненависть способна лишь разрушать. В самом их народничестве было меньше любви к народу, нежели ненависти к тем классам, которые были не народ.
Классовая рознь, кипевшая в них, отравляла искренность чувств, помрачала ясность суждений, обрекала их на постоянное пристрастие. Отвлекая их внимание в сторону человеческих разностей, классовая закоренелость скрывала от их взора то, что есть в человеческой природе общего, единого, т. е. именно то, что для человеческого строительства творчески наиболее ценно: слиянность человечества, а не расчленение его, сглаживание разграничений, а не новое их подчеркивание путем насильственного уничтожения.
И вот, окидывая взглядом то поколение людей, видим среди него образ декабристов, встающий совершенно отдельно, ни с чем не сливающейся. Как дубы, на вырубленной лесной делянке оставленные {162} для обсеменения, так высятся они среди отпрысков молодой поросли. Но не от них та поросль, - не дубняк: пошел осинник вокруг пеньков, и не нужна была ему даже тень от тех нескольких старцев-дубов. Старцы остались и останутся одиноки; семя их не нашло почвы, и других таких уже не будет. Это были люди. в которых не было ни капли ненависти, - одна любовь. Это были люди, которые ничего не хотели для себя, - все для других Это были люди, в которых не было ни малейшей корысти, - одна только жертва. Вот почему вспоминать о декабристах благотворно.
XVII.
Жизнь наших изгнанников после возвращения уже лишена не только драматизма, которым проникнут первый период ссылки, но и той исключительности, которою окрашено иркутское житье. Боюсь, что и рассказ наш представит некоторое ослабление напряженности, а потому вызовет и понижение интереса. Тем не менее доведу повесть до конца.
Сергей Григорьевич Высочайшим повелением, как и прочие в его положении декабристы, был лишен титула. Манифестом титул возвращался сыновьям отцов, принадлежавших ко второму разряду. Тут вышла неясность в понимании точного смысла манифеста. По суду Волконский был первой категории, но по Высочайшей резолюции, в видах смягчения наказания, переводившей всех виновных на одну категорию ниже, он был второй. Имел ли сын его, Михаил Сергеевич, право на возвращение титула? В таком же положении был сын Трубецкого. Вопрос повис в воздухе. Княгиня Мария Николаевна {163} обратилась с прошением на имя молодой Императрицы Марии Александровны. Последовал дополнительный манифест о возвращении княжеского титула Михаилу Сергеевичу Волконскому и Ивану Сергеевичу Трубецкому. Восстановление детей в утраченных им правах было неотступной мечтой Сергея Григорьевича.
Сергея Григорьевича самого все звали князем. Не мудрено, когда и каторжане сибирские называли декабристов князьями. Только для человека с сильно развитой классовой обособленностью, или с сильно развитой классовой завистью, титул представляется чем-то таким, что отличает человека от человека: а для нормально мыслящего титул есть лишь известная прибавка к имени, и до такой степени с именем сросшаяся, что представляется неотделимой от лица, как и само имя.
Но видеть в титуле повод к ненависти так же безрассудно, как видеть в нем, причину для обожания. И если всегда были противны люди, с согбенной спиной подобострастно говорившие "Ваше Сиятельство", то это не значит, что заслуживают уважения те, кто лезет на человека с кулаками за то, что он князь. Сергея Григорьевича в общежитии все называли князем. Даже наш посол в Париже, граф Киселев, когда-то сослуживец Сергея Григорьевича, в официальном письме в Петербург, поддерживающем его просьбу о продлении срока заграничного пребывания, называет его полным именем. Нам попался даже официальный документ, выданный секретарем русской миссии при папском престоле, графом Толстым, во время пребывания
Сама Мария Николаевна, конечно, никогда не утрачивала титула, но довольно любопытно, что в {164} официальных случаях, когда требовалось полное имя, она писала еще "генерал-майорша", т. е. подписывалась женским родом того чина, которого муж уже не имел.
Полицейский надзор не был особенно стеснителен в материальном смысле, но нравственно он тяготил Сергея Григорьевича, каждый раз, как ему приходилось испрашивать особого разрешения на выезд, на переезд. Одно из самых элементарных условий культурной жизни - возможность и свобода передвижения; ограничение этого условия возвращает нас к докультурным временам и тяжело ложится на сознание нашего личного достоинства. Сергей Григорьевич ходатайствовал о снятии с него надзора. Просьба была уважена. На этом прекращаются официальные данные о декабристе Волконском; со снятием полицейского надзора имя его исчезает со страниц жандармских летописей. Но еще раз он напомнил о себе Александру II.
Сергей Григорьевич никогда не был тщеславен; на зените своей головокружительной карьеры он ею не кичился. Но одно его глубоко огорчало, - быть лишенным военных знаков отличия, свидетелей доблести его и преданности отечеству: в особенности два знака были ему дороги: георгиевский крест, полученный за сражение при Прейсиш-Эйлау, и медаль 12-го года.
Он написал прошение министру внутренних дел, прося его, "повергнуть к подножию престола" его всеподданнейшую просьбу о возвращении ему упомянутых. знаков. "Они мне дороги, добавлял он, как доказательство того, что и я когда-то имел счастье проливать кровь свою за Россию". Александр II удовлетворил это последнее желание декабриста Волконского. За два с половиной года до смерти получил он эти {165} знаки и уже не расставался с ними. Маленький георгиевский крест и крохотная медаль перевязаны георгиевской ленточкой и пристроены, чтобы носить их в петлице. Так я их получил, так они у меня хранились в кожаном футлярчике. Из всего, что у меня отнято, это, может быть, самое дорогое. Где теперь этот крест и эта медаль? Чья-нибудь рука закинула их, чья-нибудь пята затоптала их в грязь... Но на этих страницах, - не знаю, удалось ли мне, - стремлюсь спасти от забвенья то, что закинуть нельзя, чего нельзя затоптать.
Кроме Москвы, жизнь Сергея Григорьевича и Марии Николаевны протекала в имении Вороньки Черниговской губернии Козелецкого уезда, у дочери. Елена Сергеевна, овдовев, после смерти Молчанова, вышла вторым браком за Николая Аркадьевича Кочубея; к ним ездили наши декабристы проводить лето.
Второй брак Елены Сергеевны был временем безоблачного счастья и для нее и для ее родителей. Вообще можно сказать, если родители сделали все, чтобы дать своим детям "молодость светлую", дети дали им "старость покойную". Трудно себе представить что-нибудь более ровное, тихое, чем письма того времени. Конечно, почерк Марии Николаевны уже не тот; из тонкого, нарядного, в струнку, он превратился в крупный, рваный, беспорядочный. Но и сама она была уж не та чернокудрая красавица, "дочь Ганга", которую перед отъездом в Сибирь рисовал с ребенком на руках Соколов. Теперь она была старушка, с гладко причесанными волосами, только на ушах закрученными в два локона. Седины не было; белый кисейный чепец обрамлял серьезное лицо и ложился концами на бархатную кацавейку. Остался прежний рост, остались удивительные глаза.
В них осталась {166} прежняя грусть, и было много нового страданья и много новой мысли. "Говорящие глаза", сказал в своих "Записках" барон Розен; что-то дальнее и глубинное "говорит в последних ее портретах. Это прекрасно передал известный итальянский портретист Гордиджиани в своем посмертном портрете, воспроизведенном при "Записках" княгини Марии Николаевны. Портрет этот писался во Флоренции в 1873 году по фотографиям, и, можно сказать, под диктовку моего отца, который сидел за спиной художника. Помню, как писались эти портреты деда и бабушки; меня, мальчика, отец водил в мастерскую. Гордиджиани был сыном известного композитора популярнейших в свое время романсов. Мой отец, обладавший прекрасным голосом и отлично певший, гуляя по мастерской, услаждал слух художника песнями его отца, в то время как тот рисовал его родителей. В особенности одну песенку любил я: "Ah, tempi passati non tornano piu" (Ах, прошлое время назад не вернется) ... Через много, много лет я снова услышал эту песню в устах дочери живописца, известной певицы Джульетты Гордиджиани ... Портреты были в нашем бывшем доме на Сергиевской в Петербурге; где сейчас, не знаю ... Вернемся к нашему рассказу.