О душах живых и мертвых
Шрифт:
Павлу Васильевичу Анненкову пришлось пройти серьезное испытание – рассказать русские новости. Гоголь расспрашивал так, как умел расспрашивать он один, и слушал так, как не умел слушать никто другой. Анненков исчерпал, казалось, весь запас своей памяти. Но Гоголь снова возвращал его к какому-нибудь мелкому происшествию литературной жизни. Рассказчик повторял, ища новых подробностей, и вдруг соображал: а ведь и в самом деле, мелочь-то тянет за собой факты поважнее.
Уже совсем выбился из сил Павел Васильевич. Гоголь не выразил ни единого своего мнения, ничего не оспаривал. Рассказчик нетерпеливо ждал.
– Гребенка-то!
Речь шла о малоизвестном писателе, пытавшемся подражать Гоголю.
– Вы с ним знакомы, так напишите ему, что это никуда не годится! – с комическим воодушевлением говорил Гоголь. – Ведь он же родился где-нибудь, учился грамоте, видел людей и думал о чем-нибудь. Чего же ему более для сочинения?
Так Гребенкой начались и кончились все суждения Николая Васильевича. Пусть попробует раскусить молодой петербуржец, что означал в данном случае Гребенка. Словно бы и не было на свете ни петербургских, ни московских журналов, ни других писателей, ни воюющих лагерей – ничего того, о чем так обстоятельно рассказывал Павел Васильевич.
Но настал день и час, назначенный для переписки «Мертвых душ».
Анненков давно был дома и сгорал от нетерпения. На беду к Гоголю явился башмачник с парой сшитых сапог. Черноглазый озорной парень имел вначале победоносный вид. Но по мере того, как заказчик производил осмотр, на лице парня появилось сначала недоумение, потом почтительный страх, наконец с губ его отлетела последняя улыбка, а в черных глазах застыло благоговение перед башмачными познаниями синьора Николо.
Доведя парня до такого состояния, Гоголь отпустил его с щедрым вознаграждением. Башмачник исчез, как тень, а Гоголь подошел к раскрытым дверям комнаты Анненкова.
– Иначе нельзя с этим продувным народом, – объяснил он с улыбкой. – А дай только спуску – подсунет какую-нибудь мерзость и непременно тебя заговорит.
Николай Васильевич отступил шаг назад – и перед изумленным слушателем тотчас как живой возник башмачник.
– «О, что за дивная вещь! – говорил Гоголь с экспрессией. – О, cosa rara! [4] – Градус чувства все повышался и повышался: – Синьор! Посмотрите на каблук… Можно влюбиться в него до безумия! Никогда сам племянник папы, синьор, не носил таких башмаков!..» Ну, и так далее, – оборвал сцену Гоголь, бросив короткий взгляд на слушателя, изнемогавшего от смеха.
4
Редкая вещь (итал.)
Между тем Анненков давно знал – Гоголя надувают напропалую. Ему, в противовес Италии, приводят в пример Германию, где никто не даст своего, но и не возьмет чужого.
– Да ведь это только в картах и хорошо! – с полным равнодушием отвечает Николай Васильевич.
Гоголь все еще стоял в дверях, внимательно наблюдая за тем, как Анненков не может превозмочь смех.
– Ну что же, приступим, Жюль!
Это прозвище, данное Павлу Васильевичу, имело давнее, еще петербургское происхождение. Гоголь, по соображениям, известным ему одному, наделил всех знакомых или весьма громкими, или просто громкими именами, почерпнутыми из летописей европейской литературы. Среди петербуржцев, однокашников Гоголя по Нежинской гимназии, и людей, близких к этому узкому кругу, появились и Виктор Гюго, и Дюма, и Бальзак… Один из них, человек исключительной скромности, именовался даже Софьей Ге. Анненкову было тогда же присвоено имя Жюля Жанена.
– Итак, приступим, Жюль! – повторил Гоголь.
Он подошел к конторке, вынул нужную тетрадь и, сев за круглый стол, заботливо положил бумагу перед Анненковым. Диктовка началась с того самого места, на котором дезертировал Панов.
– Глава шестая, – объявил Гоголь. Лицо его было серьезно, голос нервный, торжественный.
Глава вторая
Гоголь диктовал медленно, терпеливо выжидая, пока управится писец-доброволец, потом снова принимался за диктовку с той же сосредоточенностью.
Когда на улице раздавался рев осла, Николай Васильевич останавливался, прислушиваясь.
– Ишь разнежился, негодяй! – приговаривал он, улыбаясь, и продолжал прерванную фразу, как будто ничего не случилось.
Когда началось описание сада Плюшкина, Гоголь встал и сопровождал диктовку каким-то гордым, повелительным жестом. Видно было, что описанная картина снова стоит перед его глазами. Но вот явился перед путешествующим Чичиковым и сам Плюшкин. Писец, увлеченный работой, вдруг откинулся в кресле, не в силах сдержать смех.
– Старайтесь не смеяться, Жюль! – Гоголь сам улыбался. – Старайтесь не смеяться!
Впрочем, иногда и он не мог сдержаться и вторил Анненкову негромким смехом.
Павел Васильевич готов был бы вовсе не прерывать работы. Но едва Чичиков после посещения Плюшкина вернулся в губернский город, Гоголь прекратил диктовку. Павел Васильевич с неохотой положил перо.
– Я считаю эту главу, Николай Васильевич, гениальной вещью!
Гоголь свернул свою тетрадку в трубочку и, крепко прижимая ее к груди, произнес тихим голосом:
– Поверьте, и другие не хуже… – Сказал и тотчас переменил тон: – До ужина у нас еще много времени. Идемте!
Он обещал показать Рим и делал это так, будто сам его открыл. Сегодня они долго шли молча. Но едва свернули в тихий переулок, Гоголь вдруг запел лихую украинскую песню, пустился в пляс и стал выделывать зонтиком такие штуки, что через миг в руках у него от всего зонтика осталась только ручка. Николай Васильевич старательно собрал обломки, но песни не оборвал. Это был все тот же Гоголь, который когда-то в обращении «К гению» писал о себе: «Жизнь кипит во мне…»
Уже давно разъехались из Рима путешественники, стекавшиеся на пасхальные церемонии. Город по-летнему затих. Теперь Гоголю легче дышалось на улицах Рима, покинутых назойливой толпой туристов. Он говорил о целостной и свежей натуре итальянского народа и, обращаясь к искусству, наставлял Анненкова:
– Цените в искусстве силу, Жюль, силу, способную обнять сразу весь предмет. Чем меньше увидите вы в создании художника незавершенных исканий, робких проб, тем выше будет это творение.
В прогулках по опустевшему городу можно было услышать от Гоголя истины, выраженные парадоксом, и парадоксы, раскрывающие истину.