О душах живых и мертвых
Шрифт:
Когда заходил об этом разговор, майор Пушкин тер рукой лоб, словно старался рассеять туман, накопившийся за годы. Многого не удержала когда-то блестящая память. Одно он помнил твердо:
– Я хотел ехать во Францию, чтобы вызвать подлеца Дантеса. Но меня не пустили…
Он налил в стакан вина и сказал с глубоким волнением:
– В самом деле, глупо было бы стрелять в Дантеса, к удовольствию истинных убийц… А разве перестреляешь их всех, стоящих жадною толпой у трона! Видите, хорошо помню ваши стихи… Ну вот, так я ни в кого и не стрелял. – Майор Пушкин
– История назовет убийц, не пощадив и восседающего на троне, – резко сказал Лермонтов.
Лев Сергеевич печально улыбнулся.
– Трудно ей, старушке, будет. От нее прятали и прячут все, что мало-мальски походит на улику…
– Кстати, Лев Сергеевич, когда я был в Грузии, я заезжал в Цинандали к Чавчавадзе и видел там вдову Грибоедова…
– Святая женщина! – живо откликнулся Лев Сергеевич. – Но клянусь вам, что Натали, – он говорил о вдове Пушкина, – имеет право на снисхождение! Ее запутали, и тем легче было это сделать, что она оказалась беспомощным ребенком там, где нужно было проявить ум. Вы понимаете – ум!
Лермонтов ничего не ответил. По-видимому, мысль его была занята другим.
– Нина Александровна Грибоедова, – продолжал он, – оказала мне большую честь. Мы откровенно беседовали с нею. Когда я слушал ее, не мог отрешиться от убеждения: как ни разны обстоятельства гибели поэтов, везде действует тайная интрига – и в Петербурге и в Тегеране.
– Так, так! Именно так! – воскликнул майор Пушкин. Он опять тер себе лоб: отогнать бы туман, заволакивающий события прошлого!..
На следующий день Лермонтов встал поздно и, выпив чаю, тотчас приказал подавать Черкеса. Проезжая мимо одного из соседних домов, он увидел Мартынова.
Николай Соломонович сидел на крыльце, нежась на солнце. Лермонтов поздоровался, не останавливая коня, и исчез в клубах пыли.
Мартынов оставался на месте, пока не услышал голос своего проснувшегося сожителя, корнета Глебова. Тогда Николай Соломонович быстро встал и отправился к нему.
Глебов занимался утренним туалетом.
– Ну как, много вчера выиграл? – спросил он, не отрываясь от зеркала. – Тебе удивительно везет.
– Пустое! – отмахнулся Мартынов. – Я не ищу счастья в картах.
– Так оно само к тебе идет. Однако и дамы тоже к тебе неравнодушны.
– Ищу приключении с ними еще меньше, чем счастья в картах.
– Так что же тебе надобно, наконец? – Глебов даже повернулся к собеседнику с бритвой в руках.
Николай Соломонович молча пожал плечами.
– А Лермонтов-то! – продолжал корнет. – Так и сыплет в нас стихами. Меня так просто уморил: «Милый Глебов, сродник Фебов…» «Сродник Фебов…» – повторил он. – А дальше – хоть убей, ускакали стихи из моей забубённой головушки… Ведь он вчера и тебе что-то преподнес?
– Право, не помню, – рассеянно отвечал Мартынов.
– Куда же этакое годится! Надо бы хоть записывать его стихи. Говорят, выходит в знаменитые поэты.
– А судьи кто? Торопливые суждения собутыльников да восторги нервических девиц еще не делают прочной славы. Однако и у действительно знаменитых поэтов бывают безделки, которые по справедливости не доходят до потомков… Вот и ты, оказывается, ничего не помнишь из читанного мне экспромта?
– Признаюсь, от меня ни современники, ни потомки ничем не поживятся.
Они поболтали о разных пустяках, и Мартынов удалился к себе. Разговор с Глебовым если и успокоил Николая Соломоновича, то не вполне. Он-то хорошо запомнил вчерашний экспромт Лермонтова:
И блюди нас, как хожалый!На что намекал несносный стихотворец? Почему вдруг уподобил его хожалому, то есть в просторечье полицейскому будочнику? Глебов не запомнил, но могли обратить внимание другие. А если Лермонтов и на этом не угомонится?
Николай Соломонович в задумчивости расхаживал по комнате. Тревога нарастала. Содержался ли в стихах Лермонтова определенный намек или случайно попала под руку язвительная рифма?
Правда, он, Мартынов, как-то виделся с подполковником Кувшинниковым, прибывшим из Петербурга с особыми полномочиями, и имел с ним неофициальную беседу! Но ведь ничего, решительно ничего, кроме этой беседы, не было! Как же смеет Лермонтов публично называть его хожалым! Хорошо, если, по привычке, никто не обратил внимания на экспромт.
Все следующие дни Николай Соломонович появлялся в обществе, а вечерами у Лермонтова. Но сколько ни наблюдал, ничего не мог заметить. Поэт по-прежнему встречает его чуть-чуть иронической улыбкой, иногда бросит пристальный взгляд, но не пускается ни в какие разговоры. Так было и всегда. Должно быть, злополучный экспромт был делом случая и поэтической фантазии – брякнул для красного словца.
Ну и черт с ним, с Лермонтовым! А как вернуть рухнувшую карьеру? Не умереть же ему отставным майором в Пятигорске! Все обстоятельства последних лет, вплоть до сомнительной отставки, были явно плохи. Нужна верная карта, чтобы поставить на нее, не рискуя проигрышем.
Самое страшное было то, что о нем решительно забыли в Петербурге. Но он-то хорошо помнил незабываемое время, когда явился в свет кавалергардом, лично известным его величеству!
Увы, теперь приходилось довольствоваться вечерами у Верзилиных и волочиться за «Розой Кавказа» да за шестнадцатилетней Наденькой. А на что ему эти провинциальные девчонки!
Он по-прежнему пел мрачно-слезливые романсы и, пожиная лавры, думал: «Занятие, подходящее разве только для армейского прапорщика! Не пора ли начать писать стихи в альбомы простодушных пятигорских красавиц?»
Николай Соломонович чувствовал себя заживо похороненным: не начальством, а самой жизнью он отставлен вчистую. Он не может тронуться ни в Петербург, ни в Москву, с подорожной, выписанной на отставного армейского майора. Неизбежны оскорбительные толки. В лучшем случае на него свысока будут бросать неуловимо презрительные взгляды там, где раньше он был своим человеком.