О душах живых и мертвых
Шрифт:
– Так пусть же и гниют они заживо в своем кастратском либерализме! – с яростью воскликнул Белинский. – Знаю свою участь: я в мире боец!
Самый пронырливый шпион из ведомства графа Бенкендорфа не понял бы, пожалуй, о чем шла речь в петербургской квартире ссыльного коллежского асессора Герцена. Конечно, кто из ищеек не насторожил бы уши при одном слове революция! Но где же было бы им понять, что речь идёт о революции, нигде не слыханной: сидят двое молодых литераторов и взывают к очистительной молнии, которая должна испепелить извечную власть золотого тельца; они ополчились против самого священного из всех
Напрасно считал граф Бенкендорф свое ведомство всеведущим и всесильным. Коллежского асессора отсылали в Новгород. Но если бы все о нем знать, никуда бы не поехал коллежский асессор Герцен… Для того и существует в Петербурге Петропавловская крепость. И критику-разночинцу, что сотрудничает в журнале, ни строчки бы больше не писать.
Нет, далеко не всеведущи оказались голубые мундиры. Герцен едет в Новгород, а Виссарион Белинский пробивается к читателю. Громоздкая машина отеческого попечения над умами дала явный сбой, и, кажется, на самом опасном повороте.
А на Кавказе затерялся поручик Лермонтов. Тот самый, стихи которого Виссарион Белинский продолжает называть своим Аль-Кораном. Как ни круто поворачивает сам Виссарион Белинский, он по-прежнему черпает силу в созданиях непримиримого порта. Ведь главное орудие всякого отрицания есть мысль, а у Лермонтова повсюду присутствует эта мысль – твердая, определенная, резкая, не знающая примирения… Поэт и критик идут плечо к плечу.
О судьбе Лермонтова Белинский думал постоянно с тревогой: любая шальная пуля могла осиротить то новое русское искусство, которое, рождаясь от жизни, само воздействует на ход истории. Этому искусству суждено участвовать в коренном преображении русской действительности.
Но на этот раз всеподавляющая машина отеческого попечения не дала никакого сбоя.
Бумаги, касавшиеся награждения поручика Лермонтова, дошли наконец до императора.
Николай Павлович был взбешен: поручик так и не попал в назначенный ему Тенгинский полк, монаршее пожелание счастливого пути посланному на смерть не осуществилось.
Слушая доклад, император не сумел сохранить того царственного величия, которое считал неотъемлемой своей принадлежностью. Он прервал доклад потоком отнюдь не царственной брани.
– Не сметь! – Николай Павлович долго искал подходящих выражений. – Не сметь, ни под каким предлогом… – Он перевел дыхание на новом потоке злобной брани: – Не сметь удалять от службы в полку!
Николай Павлович имел в виду все тот же Тенгинский полк, сызнова предназначенный для глубокого вторжения в неразведанные земли отчаянно храброго племени убыхов.
В один и тот же день, тридцатого июня 1841 года, в Петербурге произошли два события, совершенно незаметные в повседневной сутолоке столицы.
В ссылку в Новгород выехал коллежский асессор Герцен.
В военном министерстве дежурный генерал, граф Клейнмихель, не в первый раз подписывавший бумаги, касавшиеся поручика Лермонтова, внимательно перечитал заготовленное для подписи отношение. В сильно приглаженном виде воля императора была изложена витиевато, но вполне точно: «Его величество, заметив, что поручик Лермонтов при своем полку не находился, но был употреблен в экспедиции с особо порученною ему казачьей командой, повелеть соизволил сообщить вам о подтверждении, дабы поручик Лермонтов непременно состоял налицо во фронте, и чтобы начальство отнюдь не осмеливалось ни под каким предлогом удалять его от фронтовой службы в своем полку».
Генерал Клейнмихель четко подписал и присыпал подпись песком. Теперь бумага пойдет в Тифлис, к главному кавказскому начальству, генералу Головину; в Тифлисе перепишут и пошлют в Ставрополь, Ставропольский штаб разыщет поручика Лермонтова и…
Вот и вся отсрочка обреченному поручику.
Глава вторая
Мартынов вел прежнюю рассеянную жизнь – охотно участвовал в пикниках и кавалькадах, еще охотнее поддерживал непринужденные отношения со светской молодежью, ловил каждую сплетню, докатывавшуюся из Петербурга. Всякий раз, когда в Пятигорске обсуждалась какая-нибудь столичная амурная интрига, происшествие в среде гвардейских офицеров, новое назначение или милости императора, оказанные новоявленному счастливцу, Николаю Соломоновичу казалось, что он снова живет в этом манящем мире, полном волнений и надежд. Но суровая действительность тотчас вступала в свои права. Этот мир был так же далек от него, как его шутовская черкеска от кавалергардского мундира. Кавказский костюм и кинжалы, конечно, придавали ему оригинальность, но какими жалкими побрякушками приходится себя тешить!
Отставной армейский майор тайно ненавидел и юнкера Бенкендорфа и князя Васильчикова – не сегодня-завтра они вернутся в Петербург и будут по праву наслаждаться всем, что дает высший свет. Он завидовал князю Трубецкому: несмотря на царскую опалу, Трубецкой не отринут избранным обществом. Корнет Глебов, хотя и получил тяжелую рану, тоже остается баловнем судьбы…
Признаться, Николай Соломонович был готов завидовать даже поручику Лермонтову: за ним следует слава стихотворца. Но, поддавшись минутной слабости, Николай Соломонович тотчас обретал трезвость мысли: такой подозрительной славы он не взял бы и даром.
В часы, свободные от увеселений, Мартынов любил совершать уединенные прогулки за город. Шел и не мог отделаться от поглощавшей его мысли. Время идет, время уходит. Так и нет никакого пути в прежнюю жизнь…
Это вовсе не значит, что неудачник готов, как некоторые другие, ополчиться на покинутый мир. Личные невзгоды майора Мартынова – одно, служение России – совсем другое. Он умеет быть верноподданным, случись бы только повод доказать свою преданность престолу. А времена таковы, что на счету должен быть каждый благонадежный человек. От этих мыслей еще мучительнее становится прозябание в Пятигорске в полном бездействии.
Николай Соломонович относится с омерзением к жалким крикунам, сеющим смуту. А среди них были и есть отщепенцы, происходящие даже из благородного сословия. Взять хотя бы того же Лермонтова. Он справедливо осужден высшей властью. Почему же общество наблюдает сложа руки за тем, как закусивший удила писака продолжает развращать неопытные души, вливая в них страшный яд недовольства? Неужто никто не восстанет против разрушителя?..
Николай Соломонович все больше затягивал прогулку, ходил долго, быстро, до полного утомления, но обрести душевный покой так и не мог: время идет, время уходит.