О душах живых и мертвых
Шрифт:
Так описывал Гоголь стан господ и тех, кого господа именовали рабами. Ничего не забыл из лиха народной жизни поэт, хоть и не одобрил мужицкую расправу с заседателем. А между тем дело дошло до повести о капитане Копейкине.
– Пишите, Жюль, не торопясь. – Николай Васильевич полистал тетрадку. – «После кампании двенадцатого года… вместе с ранеными прислан был и капитан Копейкин…»
Гоголь выждал, пока Анненков дописал.
– Без двенадцатого года, – сказал он, – не может быть полноты в изображении России. И в моей поэме считаю повесть о капитане Копейкине неотъемлемой принадлежностью.
– Но
– Я разумею не тех возвышенных героев, которые существуют в фальшивых книгах. Поверьте, Жюль, всякие люди, со всеми их недостатками и слабостями, совершали в то время подвиги. Копейкин из их числа.
Диктовка продолжалась. Павел Васильевич до того увлекался поэмой, что перо его не раз останавливалось.
– Старайтесь не рассеиваться, Жюль!
Гоголь диктовал описание петербургского дворца важнейшей персоны с таким упоением, что Анненков искоса взглянул на него. Ни дать ни взять какой-нибудь уездный почтмейстер описывает швейцара, похожего на генералиссимуса. А чего стоит серебряная лоханка, подносимая генералу для разных умываний!
Повесть подошла к описанию выхода персоны. Гоголь прикрыл глаза, словно от нестерпимого сияния, исходящего от вельможи, и перешел на почтительный шепот, будто и впрямь по приемной пронесся какой-нибудь этакий эфир: «Шу-шу…»
– «Министр, или вельможа, – диктовал Николай Васильевич, – подходит к одному, к другому…»
– Стало быть, и до министров дело дошло? – не выдержал Анненков. – А каково на это цензура взглянет?
– Цензура – пустое! – небрежно ответил Гоголь.
Минуту помолчав, он продолжал диктовку и, не выдержав раз принятого тона, то начинал изображать разговор вельможи с Копейкиным, причем для каждого из них находил совершенно неожиданные оттенки, то снова возвращался к размеренному произнесению текста:
– «Вот, сударь мой, каких-нибудь через три-четыре дня является Копейкин мой снова к министру, дождался выходу. – Голос Гоголя стал робким и просительным: – «Пришел, говорит, услышать приказ вашего высокопревосходительства по одержимым болезням и за ранами…»
Анненков писал, едва успевая, и не мог надивиться беспощадной смелости обличения. Гоголь диктовал, видимо, очень довольный эффектом, который произвела повесть о капитане Копейкине.
Но, кончив диктовку, не вступал более ни в какие разговоры. Весь ушел в думы. Словно бы короткое замечание Анненкова представило поэму в новом виде. В самом деле, до министров добрался! Куда же дальше?
Между тем не одну бессонную ночь провел писатель в своем плетеном кресле. Перед ним носились, правда еще смутно, будущие картины из обещанного питателю продолжения «Мертвых душ». И знал беспощадный обличитель российской мерзости – никуда не свернет он с избранного пути.
И чем больше это сознавал, тем мучительнее искал еще небранных струн. Пусть предстанут в поэме муж, одаренный доблестями, и чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения…
Но молчат они, небранные струны. Опять впереди бессонная ночь.
Последний Пятигорск
Глава первая
В ставропольской гостинице перед обедом было полно посетителей. Одни расположились в зале, другие теснились в биллиардной. Нигде не было ни одного штатского, гостиницу заполняли офицеры. На лицах рубцы и шрамы, у многих широкие черные повязки на головах. Это счастливцы, отделавшиеся дешево. Хуже было тем, кто с трудом управлялся с костылями, кое-как передвигаясь на уцелевшей ноге. У других болтался пустой рукав.
В Ставрополь стекались раненые, ожидавшие отправки на родину или решения дела о пенсионе.
Когда начался обед, можно было безошибочно определить, как у кого обстоят дела.
Недавно выписавшиеся из госпиталя, еще полные надежд на скорый пенсион, заказывали разные блюда и дорогое вино. Иные, поистратившись в ожидании, довольствовались тарелкой щей да куском мяса. А были и такие, что, лихо выпив рюмку водки, закусывали чем бог послал…
В биллиардной шла крупная игра. Но куда больше было здесь безденежных зрителей. Иной даже не помнил, когда сыграл последнюю партию, а все-таки ходит каждый день: надо же чем-нибудь заполнить время ожидания.
Какой-то пехотный офицер, примостившись на стуле и поставив рядом костыль, с жаром рассказывал свою историю знакомцу, держа его из предосторожности за пуговицу: бывали случаи, и сбежит, не дослушав, приятель, уже выправивший все бумаги.
– Я ему, понимаешь, по всей форме, – рассказывал, волнуясь, пехотинец. – Лишившись ноги, прошу, мол, монаршей милости… – Офицер потянулся за костылем и оперся на него. – «Хорошо, говорит, понаведайтесь на днях…» Когда это было? Черт его знает, когда! Одним словом, еще снег лежал… С тех пор и хожу: «Понаведайтесь, говорит, во благовремении, раненых вас много, все имеют равное право…» Слышь, уже на благовремение перешел! А последний раз и вовсе неприступен оказался: «Извините… мне некогда, меня ждут дела важнее ваших». Ни дать ни взять вельможа или министр! Ну как такого подлеца назвать?
Все, кто ни находился в гостинице, говорили о том же. Конечно, здесь в мае 1841 года не было капитана Копейкина – сгинул, поди, бедняга с белого света. Но случись беда хотя бы со штабс-капитаном Максимом Максимычем – разве не повторилась бы та же печальная история?
До позднего вечера не расходились из гостиницы раненые офицеры. Никому не хотелось брести от тепла и света в убогое логово.
А слуги начали тушить свечи. Постояльцы разошлись по номерам.
Дождь, немилосердно ливший с утра, пошел еще сильнее. Он неистово стучал в окна комнаты, занятой поручиком Лермонтовым, словно хотел отвлечь Михаила Юрьевича от невеселых дум.
Позади осталась Москва. Почти всех знакомых удалось повидать. Не состоялась только одна встреча – с Варварой Александровной Бахметевой. Она рано выехала в деревню. Правда, он многое о ней слыхал от московских кузин. Варенька будто бы покорно несет свой крест. Не найдя счастья в муже, она вся ушла в воспитание дочери, но часто о Михаиле Юрьевиче спрашивает, помнит и перечитывает его стихи.
В этом уверяли его сердобольные кузины, не понимая, что бередят незаживающую рану. Поведение Вареньки было таинственно и непонятно. А ему опять нужно ехать от нее все дальше и дальше.