О душах живых и мертвых
Шрифт:
– Да сделайте милость, скажите: где, в чем и какой закон я преступил?
В ожидании ответа Гоголь сосредоточенно посмотрел на собеседника: вот, мол, сейчас и заверит его Виссарион Белинский, что нет на свете более благонамеренных сочинений, чем сочинения Николая Гоголя… Увы! Ничего подобного не услышал автор «Мертвых душ».
– Вы одни у нас теперь, Николай Васильевич, – с сердечной теплотой начал Белинский. – На вас обращены взоры всех честных людей. Верю свято, что не напрасны эти надежды, хотя не знаю ни строки из вашей поэмы, а все, что слышу о ней, для меня еще смутно.
– Никто не хочет меня понять! – решительно, словно забыв
– А в чем же заключается правда «Мертвых душ»? – в упор спросил Белинский. – Не лучше ли всех разглядел ее тот дока из цензурного комитета, о котором вы только что рассказывали?
– Узнаете, когда сами прочтете, – уклонился от прямого ответа Гоголь. – Жду, когда познакомятся с поэмой не только докучливые друзья, но многие неведомые мне соотечественники. Вот тогда во множестве мнений раскроется правда, если господь судил мне ее сказать. Жду этого часа с трепетом. – Внутренняя тревога отразилась на лице писателя. – Несу на суд и на пользу людям мой труд семи лет самоотвержения и отчуждения от мира – и что же? Ничтожные люди, облеченные властью вязать и решить, становятся на моем пути…
– Неужто же господин Погодин или Шевырев, пользующиеся влиянием у начальства, не могут воздействовать на цензурный комитет? – спросил, решившись, Белинский.
– Да какие же они ходатаи за меня! – отвечал Гоголь, невесело улыбнувшись. – У них и до сих пор нет мнения о поэме. Коли хвалят, то однобоко. Хвалят, а все на свою колокольню крестятся… Кстати, Виссарион Григорьевич, что вы-то думаете о москвичах? Подозреваю, что и в колких статьях еще не все удается вам сказать.
– Извольте, Николай Васильевич, вам скажу. Не о москвичах, конечно, потому что нет возможности объять все разнообразие здешних мнений. Скажу о тех, кого у нас в Петербурге называют москвитянами. Они очень плохо знают Россию и еще оскорбительнее думают о русских.
– А кто же знает-то Россию? – откликнулся Гоголь.
– Если не знают, то по крайней мере стараются узнать. Но есть люди, сознательно бегущие от знания. За красоту они выдают расписной пряник, а за правду жизни – псевдонародные сцены, малеванные для завлечения простаков… А более всего боятся они пытливой мысли и ненавидят движение жизни.
– Ненавидят? – с любопытством переспросил Гоголь. – Не вдаюсь в спор с вами, но спрошу: могут ли ненавидеть те, кто так велеречив в любви? Что греха таить, здесь, в Белокаменной, если встретятся, то целуются и обнимаются так, что кости трещат. Есть, конечно, и такие, что, надев кафтан или запустив бороду, воображают, что постигли русский дух…
Белинский с интересом слушал. Все видит Николай Васильевич, а сам продолжает жить на Новодевичьем поле.
– И все выходит у них как на театре, – продолжал Гоголь. – Шумят, как плохие актеры, чтобы восполнить шумихой недостаток чувств. Такая любовь может быть действительно в тягость, но кому же страшна кичливая ненависть?
Гоголь приостановился, будто ждал, что тотчас согласится с ним Виссарион Белинский. Но сурово отвечал непримиримый человек.
– Мы с вами не дети, Николай Васильевич! Ненависть их не знает пощады. Все живое в России обречено ими истреблению. Сошлюсь для примера на судьбу вашей поэмы. Московские цензоры…
– Суди их судья всевышний, – поспешно перебил Гоголь, словно уклоняясь от продолжения разговора.
– Не слишком ли долго привелось бы ждать этого суда?
– Но что же мне делать? – нерешительно отвечал Гоголь. – Намерен я обратиться в Петербург, а кто мне поручится, что петербургские цензоры окажутся милостивее московских? – Он неожиданно улыбнулся, будто отвечал этой улыбкой на горячую, горькую речь Белинского. – Скажу вам за тайну: может быть, и впрямь найдется в моей поэме дерзость и излишество в картинах. Грешен, наверняка грешен, неисправимый человек… Рад бы живописать парение чувств и добродетель, да не умудрил господь. Не всем же владеть волшебным пером…
Гоголь встал, подошел к Белинскому.
– Ну вот и пусть похлопочут за грешника в Петербурге Виельгорский, Плетнев, Одоевский. Им поверят, коли они поручатся. А как им не хлопотать за ближнего, которого хотят разорить совершенно!
Николай Васильевич снова заговорил о грозящих ему бедствиях, будто заранее готовил доводы для своих именитых петербургских защитников.
– Думал я, Виссарион Григорьевич, и надумал: никому, кроме вас, не хочу доверить мое детище. Сделайте одолжение, свезите «Мертвые души» в Петербург да расскажите, только пожалостливее, о моих несчастьях. Главное же – стойте над душой, не давайте покоя. Ох, знаю, медлительны и неповоротливы ходатаи в делах ближнего! И забывчивы тоже. А насчет грехов моей поэмы мы с вами будем знать… Ну как? Возьмете с собой хлопотливый багаж?
Гоголь принял все меры, чтобы скрыть свою встречу с Белинским. Однако о ней все-таки проведали стражи, попавшие впросак! И поднялась тогда кутерьма! Гоголь втайне посмеивался. Но не до смеха было столпам «Москвитянина». Они уже считали Гоголя чуть не своей собственностью, а он заводит тайные отношения – и с кем? С самым ненавистным, с самым опасным врагом!
Тем своевременнее был удар, давно заготовлявшийся против критика, сеющего крамолу. В новогоднем номере «Москвитянина», по обычаю запоздавшем, была напечатана грозная статья профессора Шевырева «Взгляд на современное направление русской литературы».
Профессор Шевырев начал издалека и точь-в-точь так, как начинал разговор один из героев только что запрещенной в Москве поэмы. Павел Иванович Чичиков, приступая к Собакевичу, отозвался с большой похвалой о пространстве России, пояснив при этом, что даже сама древняя римская монархия не была так велика. Степан Петрович Шевырев приступил к статье, словно перекликаясь с почтенным Павлом Ивановичем:
«Нечего сказать, велика наша Россия! Воображение русское искони любовалось ее огромностью».
Далее сам Чичиков позавидовал бы величию мысли и слога.
«Из России, – писал Шевырев, – можно было бы выкроить пятнадцать с половиной Англий, почти десять Франций, почти десять Оттоманских империй и семь Австрийских, да еще с излишком!..»
Тут вдохновение подхватило автора и понесло:
«Что, если бы Волгу, Днепр да Урал скатить в три потока с Альпов на Италию – куда бы делись от оных итальянцы?»
Вот куда занес уважаемого профессора крылатый, но норовистый конь вдохновения! Попал Степан Петрович в те самые места, где находилась когда-то древняя римская монархия. А ведь именно на нее и сослался, примериваясь к Собакевичу, велеречивый Павел Иванович Чичиков. Вся разница оказалась в том, что цензура, с негодованием отвергая одного героя, ни в чем не препятствовала другому.