О любви
Шрифт:
— Нам надо избавиться от этой штуки… чтобы ее не нашли, — сурово проговорил он, кивком головы указав на револьвер в ее руке. Эдвин снял со стенного крючка один из мешков.
— Клади сюда, — приказал он.
Соня вложила револьвер в пластиковый мешок. Тщательно завернув его, Эдвин засунул пакет в карман джинсов. Он только что сказал "мы", как нечто само собой понятное — ни на миг даже не задумался. Так-так, отныне он, Эдвин Ветру Наперекор, соучастник убийства. Убийства добропорядочных набожных супругов Ольссонов. Одно из двух: Закон или Любовь. Так, стало быть, к черту закон!
— Пошли! —
Соня покорно подала ему руку и следом за ним вышла в сад. Свет словно бы снял тяжесть с души. В саду стоял запах свежескошенной травы, стало легче дышать. Соня с тревогой взглянула на Эдвина. Он сжал ее руку и с улыбкой показал на верхушку дерева. Там, на макушке высокой груши, две сороки — самец и самочка — учили своих птенцов летать.
— Сороки — они всю жизнь вместе, — сказал он.
Она кивнула. Робкая улыбка тронула ее губы.
— Помоги мне руки отмыть, — попросила она. — Шланг лежит справа за погребом.
Вода поступала в сад из пруда, раскинувшегося на пригорке. Стекала сюда под наклоном. Тепло прокаленных солнцем камней нагрело воду до температуры тела.
— А куда мы спрячем револьвер? — спросила Соня, отмывая руки под струями, брызнувшими из шланга.
— Туда, где его никто никогда не найдет, — сказал он.
— Так куда же?
— Уж это мое дело, Соня.
— Ладно, — легко согласилась она, пожимая плечами.
Тетка сочла своим долгом как можно лучше устроить племянницу в большом городе — Гетеборге, а посему решила ее сопровождать. Тетушка — сама заботливость и чуткость. Всю дорогу она болтала о том о сем, не давая Соне углубиться в свои мысли. Только когда она направилась к киоску, чтобы купить в дорогу какое-нибудь чтиво, Эдвин и Соня наконец ненадолго очутились наедине.
На небе ни облачка. Светит солнце. Над перроном железнодорожной станции Арвика клубится жара. На Соне — желтое платье. Волосы, на затылке перехваченные желтым бантом, пышным "лошадиным хвостом" свисают на спину…
— Надеюсь, часто будешь звонить? — тихо спросил он, ковыряя носком кроссовки теплый асфальт.
Соня кивнула.
— Как только деньгами разживусь, — сказала она.
— А не то я сам стану тебе звонить. Можно и письма писать.
Они чуть-чуть помолчали.
— А эту штуку ты куда дел? — со страхом спросила она.
— В озеро швырнул, — ответил он.
— В какое озеро?
— Не скажу.
— Почему?
— А тебе лучше этого не знать. Один я буду это знать.
— Но почему?..
— Это еще крепче свяжет нас, — сказал он ей с улыбкой.
Она ответила ему настороженным взглядом. Но внезапно лицо ее осветилось улыбкой, согнавшей с него выражение страха и озабоченности.
— Так, значит, один за всех? — спросила она.
— И все за одного! — подтвердил он.
— Соня, нам пора садиться в вагон, поезд отходит через несколько минут, — сказала тетка, готовясь отнести в купе вещи. — Прощайся с Эдвином.
Соня протянула Эдвину руку. Тетушка поднялась в вагон.
Может, нынче самый благословенный день уходящего лета?
— Я люблю тебя, — глухо проговорил он, вперив взгляд в багажную тележку, стоявшую поодаль на перроне.
— Я это знаю, Эдвин, — сказала она.
Соня стояла
Низко пригибаясь на бегу, Эдвин мчался вдоль поезда, пока в одном из окон не увидал Соню. Она примостилась в глубине купе. Она смотрела на него. Он смотрел на нее. Они не сводили друг с друга глаз, покуда окно вагона не скрылось за поворотом.
Электрогитары в Иванову ночь
Одиночество, что ли, сочившееся из кирпичных строений, приглушало шаги человека, миновавшего стальную ограду? Он шел, слегка наклонившись вперед. Тяжелой походкой. Неторопливой.
"Может, еще и депрессией, черт возьми, тянет оттуда, — подумал он, — и главное, под праздник, в канун Иванова дня!"
Одд Экман сплюнул на дорогу.
За последний год он много раз проделывал этот путь. Сколько — он не знал. Но как бы часто ни преодолевал он эти шестьсот сорок два шага, отзвуки укоряющих криков чаек в своем мозгу он унять был не в силах.
Весь его путь от автобусной остановки до застекленной двери седьмого отделения проходил под зеленым березовым сводом.
Ступеньки ко входной двери. Лифт на второй этаж.
Но хуже всего было ожидание перед занавешенными дверьми из армированного стекла.
От одного сознания того, что будет, когда вслед за сестрой он пройдет в отделение, рубашка прилипала у него к спине.
Встреча с отцом всякий раз была для него все равно что суд, на котором он исполнял разом три роли.
Ответчик. Беспощадный обвинитель. И смешной защитник, не располагающий сколько-нибудь серьезными аргументами.
Судья — а судил виновного взгляд старика — выносил ему безжалостный приговор, который разъедал его изнутри и заставлял упрямую совесть перемалывать клетки мозга, превращая их в кричащее болезненное месиво.
Тем не менее Одд не был виновен в каком-либо дурном или злонамеренном поступке, который бы заслуживал такого наказания. Единственный его грех состоял в том, что он появился на свет. Он был сыном. А старик в седьмом отделении — его отцом. И все.
И если что-то и заставляло его раз за разом тащиться на автобусе в больницу, то уж, во всяком случае, не любовь. И не сострадание. Единственной причиной, которая гнала его сюда, было то, что по воле случая он был когда-то зачат этим, ныне высохшим, как трут, человеком, который, должно быть, сейчас сидел, дрожа мелкой дрожью, в кресле из выбеленного дуба.
Из сетей родства не выпутаться…
Ветер шевелил кроны берез. Солнечный свет, пробиваясь сквозь листву, высвечивал яркие пятна на посыпанной гравием дорожке. На веревке, натянутой между стволами, раскачивалось белье. Желтая бабочка искала защиты от ветра в траве, среди одуванчиков. В воздухе прочно стоял запах стариковской мочи, но вдруг повеяло ароматом свежескошенной травы. Стрекотали сверчки, где-то далеко на западе куковала кукушка.
Но долговязый двадцатилетний молодой человек с глубоко посаженными глазами мечтателя был абсолютно глух к обещаниям Иванова дня, он не мог радоваться лету.