О любви
Шрифт:
— Вместо того, чтобы прочищать трубы, я в течение полугода отвечал на бесчисленные вопросы властей, полные дерьма, — сказал Руне. Он походил на усталого бульдога.
— Кажется, я забыла в городе сметану к селедке, — сказала Майкен.
— То, что устроили в Швеции в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году, убило моего брата, — сказал Руне.
— А что устроили? — спросила Ирис и поболтала ногами.
— Да такое, чего нет ни в одной стране мира, чему и название придумать трудно. Правительство социал-демократов схватило шведов за горло, приняв в риксдаге фантастическое решение, что по таким налоговым делам обвиняемый сам должен доказывать свою невиновность.
— Вот теперь я вспомнила, что поставила сметану на холод, — сказала Майкен. Одд рассеянно прислушивался к рассказу про налоговые страсти, притворяясь, будто задремал, но когда на него никто не смотрел, украдкой ласкал взглядом тело Ирис.
После купания все вместе накрывали стол в березовой роще. Селедка, сметана, мелко нарезанный зеленый лук, только что сваренная свежая картошка, два сорта холодной, как лед, водки (Сконе и очищенная), хлеб, крепкое пиво, кофе, коньяк, клубника и взбитые сливки. На середину стола Майкен поставила глиняный кувшин с желтыми лютиками. Ирис сияла как летнее небо. Ее тонкое светло-голубое платье из хлопка расширялось книзу. Обнаженные плечи, на талии широкий белый пояс подчеркивали мягкую округлость груди. Все ели, разговаривали, смеялись, пили и снова пили. Руне быстро захмелел и кричал, что убьет налогового ревизора, когда вернется в город. Через некоторое время Майкен извинилась перед гостем и повела слесаря в дом. Вечер стоял светлый, как день. Птичий щебет сливался с ругательствами Руне, которые доносились из дома.
— А вот моему старику и другим больным не дадут ни селедки, ни свежей картошки в канун Иванова дня, — сказал Одд.
— Да и водки двух сортов тоже, — сказала Ирис.
— Вот только сознают ли это старики, что нынче Иванов день? — закончил Одд свою мысль.
По звукам, доносившимся из дома, можно было догадаться, что Руне рвет.
— Начинается… Пошли в парк, — сказала Ирис.
Теперь дневной свет уже немного померк. Каменные заборы походили на янтарные. Серебряная рожь на поле учтиво кивала колосьями. Ирис собирала маргаритки, васильки, потом сплела из них венок и надела себе на голову. Шутливо сделала несколько танцевальных па по траве. Закружилась в танце так, что легкое платье вскинулось вокруг бедер. Она была так красива, что казалась прозрачной на свету, сливаясь с цветами на летнем лугу. Свежая, желанная и недоступная, как девушки в рекламных фильмах компании "Кока-кола".
Ромашки, колокольчики, красный клевер, душистый горошек… Может, старика порадовали бы полевые цветы в вазе рядом с его креслом? Но заметил ли бы он вообще эти цветы? Запах цветов, во всяком случае, приглушил бы запах мочи. Но, может, при виде цветов старик стал бы больше тосковать по жизни?
Кружилась, кружилась и вдруг резко оборвала свое порханье.
— А ты, наверно, чокнутый, — сказала она.
— Это почему же?
— Ты такой серьезный.
— Я думаю о живых мертвецах, — сказал он.
— Разве бывают живые мертвецы?
— Мой отец — такой…
— Сколько можно твердить про отца? — Ирис закатила глаза.
— Плевать мне на старика…
— Тебе и на меня плевать?
— Нет.
— Если так, — что я тебе? — спросила она.
Она завела руки за спину и смотрела на него как бы со стороны, прищурившись. Из парка доносились звуки электрогитар. Они шли рядом, а гитары пели песню "Белее бледного". Ни быстро, ни медленно. В канун Иванова дня. Летний луг не принял их, но и не гнал.
Одд хотел сказать: ни одна девушка еще не нравилась мне так, как ты… И как только ты, студентка университета и владелица "Хонды" объемом в тысячу кубиков, согласилась провести Иванов день с жалким работягой с фабрики Розенгрена по производству сейфов? Ты так хороша. А я совсем одинок в этом мире. Никто не любит меня. Одна только мать любила меня. Но когда ты со мной, я уже не чувствую себя одиноким. Спасибо тебе — твоими усилиями головная боль отпустила меня. Я затосковал по тебе, взаправду затосковал. Я хотел бы любить тебя на лугу среди цветов, хотел бы полюбить тебя не только на время. С тобой вдвоем отправиться в долгий путь. Все это он хотел высказать ей.
Но ей никто не нужен, у нее есть "Хонда". И он не привык делиться своими чувствами с другими. И потому он молчал…
Покажется ли он ей чудаком, если скажет что-нибудь другое, хотя, в сущности, то же самое? Поймет ли она его? Он все думал, думал, молчание становилось гнетущим. Ирис смотрела на него, лукаво улыбаясь.
— А знаешь, что одно-единственное короткое словечко навсегда привязало Джона Леннона к Йоко Оно? — спросил он тихо.
— Нет… Какое слово?
— На своем вернисаже Йоко Оно выставила художественное произведение — лестницу, которая вела к потолку.
— Художественное произведение?.. Лестницу?
— Под потолком над лестницей она прикрепила увеличительное стекло. Когда Джон Леннон пришел на выставку, он взобрался на лестницу. Через увеличительное стекло он увидел то, что Йоко Оно написала на потолке. Одно-единственное короткое словечко так заворожило его, что ему захотелось прожить жизнь вместе с художницей. Слово, изменившее его судьбу.
— Какое же это слово? — с любопытством спросила она.
— "Да".
— И все?
— Этого Джону Леннону было довольно… И я понимаю его, — сказал Одд.
— А я нет. Дура она — твоя Йоко Оно, — сказала Ирис. — А нам-то с тобой что за дело до этой истории?
— Когда я встретил тебя в больнице… я почувствовал, кажется, то же, что и Джон Леннон, — тихо сказал он.
— Гоп-ля! И теперь мы с тобой должны вместе прожить всю жизнь? — Ирис покачала головой и снисходительно улыбнулась.
— Этого я не говорил.
— Конечно же, ты чокнутый, — сказала Ирис. Она захохотала. И побежала к вершине холма. Венок из цветов упал с ее головы. Она и не подумала его поднять. Одд сплюнул в траву, он уже жалел о сказанном. Голова заболела снова.
Пастбище, спускающееся вниз к парку, временно стало палаточным городком. Юнцы, празднующие Иванов день, захватили все поле. Между палатками стояли сотни разных машин и мотоциклов. Целлофановые пакеты, бутылки из-под спиртного, банки из-под пива и кока-колы, одеяла, одежда, спальные мешки, остатки еды, бумажные пакеты, раскрученная туалетная бумага, стереоаппаратура, пустые ящики, — все было разбросано вокруг, будто после пожара. Одуревшие юнцы валялись между машинами. Они барахтались в собственной рвоте, их одежда была перепачкана блевотиной. Вокруг безжизненных тел роились мухи. Вся эта картина напомнила Одду телекадры резни в лагере беженцев Шатила в окрестностях Бейрута. Многие палатки обрушились.