О пережитом. 1862-1917 гг. Воспоминания
Шрифт:
Недолго прогостил я у своих — дела призывали меня в Москву, на Ордынку. Стены сохли плохо. Оказалось, что Щусев в свое время позабыл распорядиться покрыть их кровлей от осенних дождей. Вода свободно проникала в кирпичную кладку, и теперь приходилось принимать особые меры для их просушки.
По моей просьбе Великая Княгиня распорядилась вывесить на дверях церкви объявление, запрещающее туда вход во время работ. Такая мера была необходима, она была продиктована практикой Владимирского собора. Немало времени и нервов стоили нам, работавшим в соборе, несвоевременные посетители. Там, в Киеве, для обозрения собора в годы
Несмотря на это, было немало случаев нарушения этих правил, и посетители буквально врывались в неурочные часы и доставляли нам много неприятностей. С Васнецовым был такой случай: как-то, придя в собор после завтрака, он застал там расхаживающего неизвестного ему генерала с вензелями на погонах. Васнецов подошел к генералу и вежливо заметил ему, что время осмотра собора прошло, что работы начались и он просит его Превосходительство осмотр отложить до другого раза. Генерал не привык к такого рода обращению, заявил, что пока не окончит осмотр, не уйдет, что у него есть билет от графа Игнатьева (генерал-губернатора), что он сам генерал-адъютант Рооп — одесский генерал-губернатор. И пошел, и пошел… Подхлестывая сам себя, он уже кричал, что телеграфирует в Петербург Императрице. Израсходовав весь заряд гнева, он все же покинул собор.
Нетрудно себе представить настроение Васнецова, как мог он работать после столь бурного объяснения. Однако сердитый генерал в Петербург не жаловался, рассказав лишь о случившемся с ним гр<афу> Игнатьеву, а тот, спустя много времени, передал в шуточной форме о незадачливом генерале Васнецову.
Во избежание таких случаев у нас и появилось на дверях объявление. И все же не один раз без меня забирались туда любопытствующие, рассказывавшие потом о работах в обительском храме были и небылицы.
Сама Вел<икая> Княгиня о своих посещениях предупреждала меня, спрашивала, не помешает ли мне, и очень редко заходила без предупреждения в те часы, когда меня в церкви не было. В те разы, когда Великая Княгиня заходила в церковь, я сходил с лесов, встречал ее, давал объяснения о предстоящих работах, планах…
Речь Вел<икой> Княгини была живая, горячая, нередко с юмором. У нее были любимые словечки, одно из них — «мало-помалу» — я слышал часто. Говорила В<еликая> К<нягиня> с английским акцентом и почти свободно. Из некоторых разговоров было видно, что она не жаловала немцев, особенно времен Вильгельма II. С симпатией упоминала об Англии, где она воспитывалась у своей бабушки — Королевы Виктории.
Беседы с Вел<икой> К<нягиней> оставляли во мне впечатление большой душевной чистоты, терпимости. Нередко она была в каком-то радостном, светлом настроении. Когда она шутила, глаза ее искрились, обычно бледное лицо ее покрывалось легким румянцем.
Костюм ее в те дни был по будням — серый, сестринский, с покрывалом, под ним апостольник, и такой же, но белый, по праздникам. Он сделан был по ее же рисункам, присланным мне для просмотра и потом подаренным мне на память.
Так проходили рабочие дни мои в обительском храме.
Как-то узнал, что вместо скончавшегося Куинджи совет Академии художеств кандидатом наметил и меня. Рерих прилагал все усилия, чтобы первенство осталось за ним, так как он был учеником Архипа Ивановича. Я решил ничего не делать для поддержания своей кандидатуры. Почетных членов по Академии числилось шестьдесят человек. За выбытием кого-либо из них выбирался новый. Избранник утверждался Государем. Были выставлены имена Рериха, Савинского и, не помню, кого еще. Вскоре из газет стало известно, что первым кандидатом огромным большинством голосов прошел я. Это обстоятельство еще больше разъединило меня с Рерихом. В деловом отношении в моем лице Академия ничего не выиграла. Я никогда не был активным ее членом, редко присутствовал на заседаниях, не выступал ни с проектами, ни с речами.
Я продолжал работать, не покладая рук, но скоро, почувствовав настоятельную необходимость сделать передышку, уехал в Кисловодск, где, как и в старые годы, жила М. П. Ярошенко, где было все так любезно и знакомо мне. В ту осень жил там после болезни актер К. С. Станиславский.
Отдохнув, я вернулся в Москву, где мы вскоре узнали из газет об уходе Л. Н. Толстого из Ясной Поляны. Столь необычная новость несказанно взволновала меня. Толстой сделал тот последний шаг, о котором долго и упорно мечтал. Слова его превращались в дело. С момента своего ухода он делался неуязвим.
Радость моя была необычайная, я не знал, к кому броситься с ней. Хотелось от полноты чувства кричать. Дома я не находил места, не знал, с кем поделиться своим душевным восторгом. Наконец, я излил этот восторг в письме В. В. Розанову, который чуть было не напечатал его в «Новом времени».
Вскоре появились тревожные слухи со станции Астапово. Настали иные дни, сначала тревоги, а потом и печали. Лев Николаевич навсегда ушел из мира живущих, быть может, не завершив какой-то своей заветной мысли. Я не хочу этим предрешать его возвращение в Православную церковь. Мне не это было нужно тогда. Мне нужен был Толстой, свободный от самого себя, от опутавших его тенет и опеки, житейской и моральной. Мне хотелось знать освобожденного Толстого, но таким увидеть мне его не удалось.
На смену ликованию пришла большая печаль от того, что моя мечта, мечта, быть может, миллионов людей, не осуществилась. А вся последующая шумиха с похоронами была проделана так грубо и была как-то оскорбительна для памяти великого художника-мыслителя, которому и после смерти что-то или кто-то мешал уйти от житейской и всяческой суеты сует.
Осень со слякотью, темными днями не давала мне работать, и лишь запоздалый снег освободил меня от невольного безделья. Я заканчивал вторую стену — триптих «Воскресения Христова», изобразив в центре картины ангела у гроба, слева «Жен Мироносиц», а справа Христа в образе Садовника.
Тема Воскресения — не моя тема. Для нее недоставало у меня ни мистического воодушевления, ни подлиннойфантазии, могущей иногда заменить недостающие художнику духовные свойства. Картина, выдержанная в реальных тонах, была, быть может, и красива, но холодна и неубедительна, как чудо,как нечто необычайное. В ней не было ни того, что иногда встречается у примитивистов — у Джотто в Падуе, ни того, что дала в эскизах на тему «Воскресения» болезненно-прекрасная фантазия Врубеля…