О психологической прозе
Шрифт:
1 См. об этом подробнее в моей статье "Белинский в борьбе с романтическим идеализмом".
– В кн.: Литературное наследство, т. 55. М., 1948.
2 Григорьев Ап. Полн. собр. соч. и писем, т. 1. Пг., 1918, с. 127.
Эта характеристика явно повернута против "ложновеличавого" человека, человека вульгарного романтизма. Но в ней есть и скрытая полемическая направленность. В Александре Адуеве Белинский одновременно клеймит и "бенедиктовщину", и нечто для него гораздо более важное - культуру романтического идеализма, через которую он сам прошел, от которой оторвался с болью и усилием. "Они долго бывают помешаны на трех заветных идеях: это слава, дружба и любовь". Белинский переходит к характеристике романтической дружбы, и образ романтика раздваивается в его анализе: уездный недоросль Адуев уступает место "идеалисту 30-х годов". "Они дружатся по программе, заранее составленной, где с точностью определены сущность, права и обязанности дружбы: они только не заключают контрактов со своими друзьями. Им дружба нужна, чтобы удивить мир и показать ему, как великие натуры в дружбе отличаются от обыкновенных людей, от толпы. Их тянет к дружбе... потребность
Все это сказано по поводу Александра Адуева, но очевидно, что не только об Александре Адуеве здесь речь - эти строки имеют еще других скрытых адресатов: в них преломились воспоминания о дружбе, процветавшей в кружках 30-х годов, все соблазны и мытарства которой пришлось испытать Белинскому. Скорее всего он писал эти строки, вспоминая мучительную историю своей дружбы с Михаилом Бакуниным.
Именно Бакунину Белинский писал в 1840 году: "Мы не друзья теперь, говоришь ты с грустью, а только приятели; но были ли мы и тогда друзьями? Основа нашей связи была духовная родственность - правда; но не вмешивалось ли сюда и обмена безделья, лени, похвал, то есть взаимнохваления и т. п.? По крайней мере... мы разъехались с того самого времени, как начали стряхивать с себя твой гнетущий авторитет и осмелились, в свою очередь, и говорить тебе правду и учить тебя. Тебе не понравилась эта метода взаимного обучения - ты всегда хотел быть прав и никогда не виноват, ты как на дерзость смотрел на то, что прежде делал с нами. Кто же виноват, Мишель? Но я - от души рад, что нет уже этого кружка, в котором много было прекрасного, но мало прочного; в котором несколько человек взаимно делали счастье друг друга и взаимно мучили друг друга" (XI, 486). Все это очень похоже на изображение романтической дружбы в статье 1848 года, на характеристику людей, для которых "друг есть лохань, куда они выливают помои своего самолюбия".
Хлестаковщина - это своего рода чистая культура безответственности. Адуевщина - это пародия на романтический дуализм. Адуева Лермонтов предсказал Грушницким, который в свою очередь был пародией на Печорина. Все это шифры Бакунина, чей контрастный образ неотступно сопровождает Белинского в период его борьбы за овладение действительностью. Явления душевной жизни, увиденные Белинским в конце 1840-х годов в романе Гончарова, открылись ему в самой действительности еще на рубеже десятилетия.
Новая, реальная этика Белинского распространяется на человеческий опыт в целом; в отличие от романтической этики, она не находит опоры в сверхчувственном и потому должна заново обосновать свои критерии. Обязательность - величайшая и труднейшая проблема безрелигиозной этики (к этому вопросу возвращаюсь в последней главе настоящей книги). Русская демократическая этика, у истоков которой стоял зрелый Белинский, искала эту обязательность в понимании человека как единицы безусловно ценной, но всю свою ценность и все свое содержание получающей от общества. Социальная теория подкреплялась эмоцией, непосредственным переживанием связи с людьми, любви к людям - как безусловным фактом нравственной жизни.
Путь Белинского от фихтеанства и от примирения с действительностью к этике утопического социализма (в ее русском революционно-демократическом варианте) не был ни быстрым, ни гладким. Были сомнения и отклонения, долго напоминало о себе состояние кризиса, когда вера в абсолют отошла в прошлое, а новые обоснования морали еще до конца не определились. На рубеже 40-х годов Белинскому порой еще кажется, что он добровольно соглашается жить по правилам иллюзий, что это единственный способ действовать, сохранять человеческое достоинство и чувство любви и сострадания.
В 1841 году Белинский писал Николаю Бакунину: "Я не верю моим убеждениям и неспособен изменить им: я смешнее Дон Кихота; тот, по крайней мере, от души верил, что он рыцарь, что он сражается с великанами, а не мельницами, и что его безобразная и толстая Дульцинея - красавица; а я знаю, что я не рыцарь, а сумасшедший - и все-таки рыцарствую; что я сражаюсь с мельницами - и все-таки сражаюсь, что Дульцинея моя (жизнь) безобразна и гнусна, а все-таки люблю ее, назло здравому смыслу и очевидности" (XII, 76-77). Такова притча о двух Дон Кихотах - идеальном и реальном. Один из них верит в абсолютное и не нуждается в объяснении (как Бакунин), другой уже не верит и не может еще объяснить, но действует по таинственным для него законам социальной реализации, в силу которых человек не может обходиться без целей и ценностей, даже если он неспособен их обосновать.
Белинский последних лет своей жизни - прямой предшественник революционных демократов 1850-1860-х годов. Но в целом развитие Белинского противоречиво. Его духовный опыт - с резко выраженными чертами национального самосознания - многогранен, и в нем можно найти предвестия многих и разных явлений позднейшей русской культуры, в том числе настроений и идей, которые питали русский роман второй половины века.
Хронологически деятельность Белинского смыкается с деятельностью Тургенева, Гончарова. Как критик, как теоретик натуральной школы Белинский был непосредственным вдохновителем их ранних опытов. Но в письмах Белинского - этом удивительном памятнике работы над собственной личностью и над формированием нового человеческого склада - раскрывается своеобразный толстовский элемент сознания Белинского. Это "высказывание" и "вникание" (как называли в кружке жажду анализа). И более всего это непрестанно работающий этический импульс самопознания 1, требование идеи, осуществляемой в жизни, и жизни, отвечающей за идею. Притом временной разрыв здесь не так уж велик, как кажется, поскольку душевный склад Толстого вырабатывался в 1840-х годах 2.
Свои поиски смысла жизни, всегда неотделимые у него от самоанализа, Толстой прямо связывает с состоянием неверия и с необходимостью для него найти из этого состояния выход (об этом подробнее -
1 Даже конкретное содержание этой морально-психологической проблематики у Белинского иногда очень "толстовское", "Теперь исследуем, - пишет Белинский Бакунину в 1837 году, - основательнее и глубже причины моего ничтожества при обильном начале жизни... Во мне два главных недостатка: самолюбие и чувственность" (XI, 168). Это очень напоминает записи в ранних дневниках Толстого.
2 В статье "Из студенческих лет Л. Н. Толстого" Б. М. Эйхенбаум отмечает, что имевший большое влияние на студента Толстого казанский профессор Д. И. Мейер был идейно связан с кругом Белинского и "Отечественных записок". В статье Б. М. Эйхенбаума "Наследие Белинского и Лев Толстой (1857- 1858)" речь идет о заинтересованном и сочувственном чтения Толстым статей Белинского. Обе статьи см. в кн.: Эйхенбаум Б. О прозе. Л., 1969.
3 Неизвестную землю (лат.).
Не случайно, что ход мысли Белинского 1840 года подобен в данном случае ходу мысли Толстого 1870-х годов. Оба они переживают период отказа от понятий "там" и "туда"; оба они в тот момент выражают коллизию безрелигиозного сознания. От этой коллизии Толстой ушел в свое религиозное учение, Белинский преодолевал ее верой в социальность, в действительность общественного человека. Но преодоление было еще впереди, а пока что логика развития детерминистического сознания вела к неизбежной антиномии между безусловной ценностью единичного человека и его обреченностью уничтожению. В другом письме к Боткину того же 1840 года Белинский прямо говорит об этом: "Что до личного бессмертия, - какие бы ни были причины, удаляющие тебя от этого вопроса и делающие тебя равнодушным к нему, - погоди, придет время, не то запоешь. Увидишь, что этот вопрос - альфа и омега истины и что в его решении - наше искупление. Я плюю на философию, которая потому только с презрением прошла мимо этого вопроса, что не в силах была решить его. Гегель не благоволил ко всему фантастическому, как прямо противоположному определенно действительному... Ты говоришь, что веришь в свое бессмертие, но что же оно такое? Если оно и то, и другое, и все, что угодно, - и стакан с квасом, и яблоко, и лошадь, - то я поздравляю тебя с твоею верою, но не хочу ее себе. У меня у самого есть поползновение верить то тому, то другому, но нет силы верить, а хочется знать достоверно. Ты говоришь, что при известии о смерти Станкевича тебя вдруг схватил вопрос: что же стало с ним? А разве это пустой вопрос? Разве без его решения возможно примирение?.. Нет, я так не отстану от этого Молоха, которого философия назвала Общим, и буду спрашивать у него: куда дел ты его и что с ним стало?.. Ты говоришь: ради бога, станем гнать от себя рассудочные рефлексии о там, о будущей жизни, как понапрасну лишающие настоящее его силы и жизни. Прекрасно: но где достоверность того, что эти рефлексии - рассудочные, а не разумные? Потом: я хочу прямо смотреть в глаза всякому страху и ничего не гнать от себя, но ко всему подходить. Наконец: что даст тебе настоящее, которому (по старой привычке) приписываешь ты и силу и жизнь? Что даст оно тебе?
– дым фантазий? Сражайся за него, Боткин, ратуй, елико возможно, и не замечай, как злобно издевается оно над тобою!" (XI, 552-553).
В том, что писал Белинский о смерти Станкевича, есть совпадения, почти текстуальные, с тургеневским "Довольно" 1, с "Исповедью" Толстого. Достоевский 1860- 1870-х годов, неотступно и жадно изучая тип атеиста или богоборца, обращается не только к современному "нигилизму", но и к людям своей молодости, к людям 40-х годов - Спешневу, Петрашевскому 2, Белинскому. Вспоминая Белинского в "Дневнике писателя" 1873 года, Достоевский помещает его именно в этот ряд, в ряд русских атеистов. "Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма. В этом много для меня знаменательного, - именно удивительное чутье его и необыкновенная способность глубочайшим образом проникаться идеей. Интернационалка, в одном из своих воззваний, года два тому назад, начала прямо с знаменательного заявления: "Мы прежде всего общество атеистическое", то есть начала с самой сути дела; тем же начал и Белинский... Как социалисту ему прежде всего следовало низложить христианство; он знал, что революция непременно должна начинать с атеизма. Ему надо было низложить ту религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества" 3.