О теории прозы
Шрифт:
Мы, несколько человек, связанные словом «ОПОЯЗ», хотели создать или начать работу по созданию, – создать понимание развалин – чего?.. Материал этих развалин. Связи построек. Что они дают? Для чего они были созданы, кто в них скрывался от дождя или солнца, или неприятеля.
Так и теория поэзии шагает рядом с человечеством тысячелетия. И в то же время, как мне кажется, она прежде всего исследует свои шаги – следы.
Ритм – это движение. Стихотворение – это дорога, по которой тысячу раз пройдены попытки понять, в каком же месте произойдет событие.
Так перед боем обследуют местность.
Потом, при разборе сражения, объяснится, как повлияла местность, сегодняшний день, сегодняшнее решение на данное стихотворение.
Но самое главное в ритме – время, которое как-то организуется новыми словами.
Посмотрим стихи Пушкина –
Лесов таинственная сеньС печальным шумом обнажалась...Слышен даже шорох опадающей листвы.
Приведу другие стихи:
Мальчишек радостный народКоньками звучно режет лед;На красных лапках гусь тяжелый,Задумав плыть по лону вод,Ступает бережно на лед...Скользит и падает...Таких примеров можно привести столько, сколько стихов у Пушкина.
Что происходит?
Происходит запись, запись ощущаемой картины.
Что это значит для нас с вами?
Посмотрите: говорят о мышлении образами.
Теперь ясно, – определяют приблизительное.
В действительности речь идет о записи ощущений, о записи ощущаемой картины, и вот так у нас с вами рождается понятие «изобразительная проза», хотя опять же в действительности здесь подвал, а мы пытаемся определиться словами.
Соединение не слов, а явлений – невозможности и необходимости (как многократности попыток обойти препятствие) – это и есть завязка.
За шестьдесят лет много думал, мало забывал и не все понял. Цель художественного произведения мной исключалась. Между тем искусство, начиная даже с крика кошки на крыше, оно имеет цель. Поэтому появляется – как?
Нельзя понять Пушкина, не зная, для чего он жил. Чего он хотел? Чего добивался?
Нельзя понять Толстого или Достоевского без осязания времени. Без попытки понять предметы узнавания, исследования. Нельзя, как мне кажется, или не нужно, или затруднительно читать Достоевского, забывая о событиях, о предмете их спора. Как нельзя забывать даже жужжания фонарей, которые пытались что-то осветить, или если взять безмолвие старых фонарей, то нельзя не понимать их цели.
Толстой переосмысливает даже шумы концов улиц, на которых он живет. Видит деревья, ямы для добывания угля и видит сменяющиеся поколения.
Изобретатели вымышляют свое изобретение. Полководцы вымышляют место сражения. Вымышленность – это не ложь, а правда, найденная при помощи великого прозаического искусства.
Вымышленные мысли Толстого обложили его осадой. Они держали охрану в Ясной Поляне. Тут дело не в ритме. Дело не в рифмах. Дело в том, что жизнь раскрывается по-новому, или, как говорил Маяковский, жизнь встает в ином разрезе, и большое узнаешь через ерунду.
Великое вымышление лежит в центре сюжетов Шекспира и в центре сюжетов Толстого. И подготовлены они были у Толстого Пушкиным.
Пушкин – великий мыслитель, прорубающий просеки в лесу не для того, чтобы лес был сожжен или пошел на постройки, а для того, чтобы лес был увиден.
И наша история – она не только происходит. Она вымышляется летописцами, или, если хотите, осознается.
Искусство собирательно. Оно чувствует сдвиги в земной коре, как видят их сейчас на экранах сейсмических обсерваторий. Искусство как бы предчувствует землетрясения.
Аристотель в «Поэтике» говорил, что когда человек убивает врага, то это еще не трагедия. Трагедия тогда, когда борются близкие люди.
То есть трагедии происходят в тогдашней замкнутой семье, как сейчас они происходят в государствах, в странах, в классовых группировках, в столкновениях Запада с Востоком.
Аристотель говорил, что трагические события происходят в немногих, одних и тех же родах. Поэтому драматурги сталкиваются друг с другом в одних и тех же драматических семьях.
Трудно, даже во сне трудно, думать о любви. Об этом когда-то я писал.
Об этом писал Юрий Олеша, который хотел одного – быть в луче, том луче, который читает жизнь. Хотел быть концом этого лучика. Трудное дело.
В Библии говорится, и это вошло потом в романы, что нехорошо, взявшись за рукоятки плуга, смотреть, оглядываясь, много ли напахали другие. И люди часто не знают, сколько они сделали, и смотрят не вперед, на то, сколько еще надо сделать, а назад, на чужими плугами распаханные поля.
Толстого можно понять, только подходя к нему логически, так, как подходят к описанию большой экспедиции, отправляющейся в неизвестное место.
Лев Николаевич, еще не прославленный писатель, но уже родившийся писатель, обладатель глаз, которые знают, какое расстояние до той вот деревни, или до моря, или до горизонта, он ушел из своего дома без ясно понятых намерений.
И не убежал, и не в гости пошел, – он увидал коляску, кажется желтую, и долго стояла старая коляска в каретном сарае, – купить новую трудно, да и не надо.
Приехал на этой коляске брат, старший офицер, который служит в артиллерии на Кавказе. А на Кавказе большие горы. Хоть бы на горы посмотреть – как они льдисты и для чего они стоят, чем они гордятся, закрывают ли они веки или отписываются посланными во все стороны облаками.
Дома скучно... Охота приелась. Хотел поехать и стать дипломатом, поехать в Турцию и разговаривать с султаном. И трудно, и нужно, как говорил Кутузов. А брат вот уже уехал, стал просто солдатом, потом офицером, там, на Кавказе, где красивые люди, с которыми никак нельзя сговориться, хотя их и надо знать. За Кавказом, как и за Козловой засекой, лежит еще мир, лежат миры, совсем другие и совсем неизвестные.