О теории прозы
Шрифт:
Это уже слитое повествование.
Сервантес очень ясно чувствует, что его роман сложен как бы из кирпичей.
Вставная новелла первого тома «Повесть о безрассудно влюбленном» имеет по подсчетам самого Сервантеса около восьми печатных листов.
И эта повесть уже вне привычного для него строения прозаического произведения, то есть второго тома.
Хочу сказать, что во втором томе Сервантес сам говорит про новеллы – включенные, присвоенные.
И если Сервантес в начале романа дает как пошлость слова, лозунг, что свобода
Дон Кихот перерос самого себя. Это – герой, созревший в романе, герой познанный. Это познание начиналось в первом томе, когда Дон Кихот при первом выезде, попавший к козопасам, пастухам скота бедняков, начинает говорить о равенстве людей, равенстве, которое должно лежать в основе рыцарства. Для Дон Кихота равенство начинается с того, что он, бедный идальго, сидит рядом с бедными пастухами. Но он преодолел призрак дворянского запрещения что-либо делать, кроме игрушек такого построения, как птичьи клетки, то есть явно мало кому нужных вещей.
Дон Кихот едет через роман, и вместе с ним едет вперед, преодолевая предрассудки своего времени, Сервантес.
Роман построен как бы в гору. Дорога Росинанта идет вверх.
Ошибки Дон Кихота изменяются.
Отношение к нему тоже меняется.
Не забудьте, что это единственный роман, может быть единственный в Европе, в котором герой едет среди людей, которые знают его как уже описанного в романе – в его первом томе.
Великий философ, великий человек Гегель, рассматривая материал как бы в его бытовом смысле, не понимает, что та часть, или тот кусок смысла, с которым ты споришь, он должен быть большим; большим в том понимании, что часть должна быть взята как часть целого.
Дон Кихот сделан героем.
Он выдуман бедняком, который только по четвергам ел мясо.
Это блюдо называлось блюдом уныния, как я говорил уже, ибо это мясо не заколотых, а сдохших животных. Выбрасывать жалко, приходится съедать, как-то наспех соединив с ощущением беды мира.
И Дон Кихот питается вместе с Санчо Пансой голубями, а когда они едят в трактирах, то потом Санчо Панса подбрасывают на одеялах за неоплаченный счет.
Роман был задуман как пародийный, но книга сама растила себя. «Дон Кихот» – это один из первых психологических романов.
Причем герой освещен как бы дважды.
Это роман о бедном человеке.
Это роман о гордом, храбром человеке, но осмеянном, имеющем как бы неправильные претензии.
Герой как бы дважды уязвим.
И нет противоречия в том, что Дон Кихот первый свободный герой.
Ахиллес у Гомера плакал, когда у него отобрали прекрасную пленницу. Но он был бессилен. Он хотел ответить на оскорбление, нанесенное ему Агамемноном, но Афина Паллада удержала героя за волосы невидимой рукой. То есть он сдержал себя перед знатнейшим противником.
Дон Кихот – настоящий герой великой Испании, страны многих революций, страны гордых людей.
Он любит так, как любят герои Шекспира.
Шекспир и Сервантес – современники, они как бы однополчане литературы, расположенной на двух разных берегах. Но у Шекспира действующие лица трагедий разделены на королей, героев, вообще знать – и шутов. Шуты всех умнее. Шуты думают о трудностях коллизий, в которые попадают герои.
В смехе вырастает новая мораль.
Дон Кихот – герой, мыслящий человек, храбрый человек, который вызывает к себе уважение, хотя уважение это сопряжено со смехом, – но чей это смех?
От «Дон Кихота» происходят герои английского романа.
Достоевский хотел создать несмешного Дон Кихота.
Он пытался это сделать в «Идиоте», в «Подростке» и не отвоевал мужества своего героя.
Может быть, ему помешала попытка сделать своего героя религиозным и смиренным.
От «Дон Кихота» дорога идет к новой литературе, к героям героическим, трогательным, но как бы дважды непонятым, героям заблудившимся.
Но что противопоставлял Гегель Дон Кихоту?
Донкихотство.
Он говорил, что все эти попытки молодых людей кончаются горечью похмелья; и я приводил уже его длинное благоразумное предупреждение.
Дело в том, что в словах Гегеля нет движения.
Гегелю казалось, что то, что он видит, – вечно, включая имперскую полицию.
Гегель отрицал право на юность и утверждал, что корректив смерти – нечто довольно уютное.
Новое иногда заставляет жмуриться.
И вот теперь, после слов Гегеля, скажу несколько скромных слов, – все это игра и условность.
Прекрасные, но неоконченные темы.
Герой молится, не зная, что многое разрешается временем.
У земли, у городов, у рек, у сражений есть своя хронология.
Молодой человек почти без жалованья, почти без связей видит землю.
Он видел то, что объясняет прошлое, ему это будет разрешено только будущим и не будет закончено, как не закончены «Мертвые души», как не закончены и сами грозы.
В моем возрасте писатель уже не ждет прихода вдохновения. Оно приходит реже, оно сбивается, как бы врывается короткими эшелонами грозы.
Искусство редко находит внятные разгадки.
Начало вещей либо странность, либо, часто, преступление.
Текст дает сгущенный цвет, а когда приходит гроза, то буря заставляла бежать кур, раскрыв хвосты; буря проходит, становится светлей. Куры успокаиваются.
Так вот, Гегель, гениальный человек, пишет про людей своего времени, говорит, что претензии на счастье, на любовь – ошибка. Есть полиция. Есть законы. И тщетно молодежь идет прямо рогами на стену.
Но искусство бессмертно сохраняет коллизии прошлого.