О теории прозы
Шрифт:
Коллизию зачинщика Прометея, которым прямо рогами вперед пошел на Зевса.
Его уговаривают Нереиды.
Его уговаривают боги, чтобы он сдался. Он не сдается.
И тогда его навечно приковывают к скале.
Дальше идет мифологическое решение проблемы двойственности: и богов нельзя обидеть, и Прометея нельзя обидеть.
Толстой говорил, что будущего нет. Оно не существует. То есть мы должны были бы сказать, что его не существует сейчас.
Сейчас существует только час и минута нашего времени, указанного на часах.
Но прошлое
Потому что искусство избирательно. Оно видит сдвиги земной коры, предчувствует их так, как предчувствуют их сегодня кошки и люди в сейсмических лабораториях.
Поэтому в искусстве так много изгоев-людей, лишенных места в жизни.
Они как та кошка и как тот любимый ею котенок.
И Оливер Твист.
И Давид Копперфильд.
Списку этому нет конца.
Трудно, даже во сне трудно думать о любви.
Я писал когда-то об этом.
Об этом писал и Юрий Олеша. Трудное дело.
Снова скажу, что в старой Библии говорилось, и это потом пошло в романы, что нехорошо, взявшись за рукоятки плуга, смотреть, оглядываясь, много ли напахали другие.
Люди часто не знают, сколько они сделали сами, смотрят не вперед, на то, сколько еще надо сделать, а назад, на чужими плугами распаханные поля.
Толстой, человек, видевший неправду и правду семьи, и неправду жизни крестьян, и ложь правительства, и неправоту религии, Лев Николаевич Толстой видел все же Золотой век не впереди, а позади.
Он думал, что именно крестьянская семья, которая, как когда-то в шутливом преувеличении пишет писатель, жала пшеницу, у них зерно было величиной с куриное яйцо, – что там люди были чем более древними, тем более молодыми.
К Толстому приехал из Америки бывший толстовец, разбогатевший финн, фамилия его не сохранилась.
Он сказал Толстому: «Вы, Лев Николаевич, зовете всех в деревню, а там не нужно много народу. Я вот пахал землю, запрягал шестнадцать мулов в один плуг (ведь тогда еще не было тракторов) и мне не нужно было много рабочих». И Толстой записал эти слова, они требуют глубокого размышления.
И вот так мы снова дошли до Толстого, до его мыслей, до его сомнений, до его понимания необходимости многократного анализа вещи, которую он хочет написать, к его бесконечной работе.
II
В далеком прошлом мне встретился ученый-испанист, было это в университете, в коридоре. Он сказал мне: «Виктор Борисович, как вы догадались, что Сервантес в работе над «Дон Кихотом» пользовался современными ему энциклопедическими словарями, ведь вы же не знаете языка?»
«Мне это тоже непонятно, – ответил я, – как птице непонятно, как она перелетает через океаны и на том берегу находит свое гнездо».
С энциклопедическими словарями дело проще.
Когда читал первые страницы первого тома, то там Сервантес ведет беседу с ученым-современником; как ему быть, человеку, который много времени потерял на войне и на плен после войны.
Друг сразу указывает Дон Кихоту на энциклопедические словари [96] и в то же время извиняется, что рыцарские романы так расплодились, что заползли даже в такие книги, в которых упоминается звонкое и тяжеловесное имя Аристотеля.
96
Не произнося, конечно, этого термина. Он только говорит о справочнике, в котором сведения расположены по алфавиту.
Что хочу сказать?
Когда читаешь, когда работаешь, важна установка, заданность.
Я знал изначально, кто такой Сервантес, новейшие сведения о его атомистических знаниях не удивили бы меня и в те годы, когда происходила беседа с ученым-испанистом.
Однорукий, изрубленный воин, Сервантес, сражавшийся на палубах кораблей, которые хотели освободить Средиземное море от пиратов, прошедший через алжирский плен, тюрьму и через унижения сборщиков налогов в стране, где все уже собрано и содрано, он пишет повествование о как бы ненужных подвигах.
Вот эта остолбенелость, околдованность, разлитая в жизни как бы застылость, замороженность в некоем сосуде с прозрачными стенками.
Ее пытался расколдовать Дон Кихот.
Ее пытаются расколдовать чуть ли не во всех сказках всего фольклора народов.
К Дон Кихоту обращались все.
Над сценами поражения Дон Кихота плакал молодой Гейне, плакал, читая детское издание, где был спутан Караско с цирюльником, который брил Дон Кихота, а это совсем разные люди.
Достоевский прочитал Дон Кихота не глазами Гейне-мальчика.
Достоевский освобожден от случайных ошибок.
Мне кажется, что мудрость и глубокая подготовленность структуралистов не позволила им сделать то, чему их мог бы научить и Санчо Панса.
Что в мире дело идет не о словах, а о том, что мыслить надо предложенными обстоятельствами.
Герои, будет ли это Робинзон Крузо, будет ли это Евгений Онегин, попадают в разные предлагаемые обстоятельства, и вопрос в том, как они себя ведут в этих обстоятельствах, каковы их поступки, где сходство, где различие, а так же каково сходство и различие между поступками и словами.
Онегин меняется в отношении к Лариной.
И Ларина меняется в отношении к Онегину.
Но поэма описывает не слова, а те положения, которые освещаются; освещаются так, как будто солнце встает из-за горизонта.
Солнце несколько раз по-разному встает по воле автора.
И Дон Кихот – это не только человек, пытающийся собственноручно погубить зло.
Нет. Дон Кихот исследует мир, и одновременно Сервантес – это человек, который не боится исследовать мир.
И путь Дон Кихота – это путь бесстрашного исследователя жизни, которого так приветствовал Достоевский.