Оберег
Шрифт:
Он попытался объяснить, чуть ли не на пальцах, что ему надобно, девушка задумалась, нахмурив прелестный чистый лобик, и вдруг уверенно сказала, что такие духи нужно искать не в их магазине, а следует зайти в представительство одной французской фирмы, — это тут неподалеку, за углом, может там… Он пошел по указанному адресу, и вскоре увидел вывеску «Фредерик М» — латинскими буквами. Там девушка с розовато-фиолетово-зеленой челкой показала несколько видов духов их фирмы и дала им характеристику. Например, «Мармара» что означает «Мраморное море», где смелое сочетание пьянящих ароматов белых цветов, которые тонко очаровывают своими пряными оттенками — перец, кориандр, — на фоне амбры, циветы и оппанакса; дьявольски женственны. Нет, покачал он головой, не то. Может, «Джохао»? Теплый цветочный аромат, с оттенком апельсинового дерева и жасмина; приглушенный вкус ванили с легким отзвуком мускуса; воплощение чувственной женственности. Хорошо, конечно, улыбнулся он милой девушке с разноцветьем волос, но, увы, и это не
Пока ехал в трамвае, прочитал из вкладыша историю создания «Вечного Цветка». Прочел о том, что автор духов и основатель фирмы, Фредерик Мюноз, еще достаточно молодой человек, но уже маэстро в парфюмерном мире, для которого важно сделать вечным то, что наиболее эфемерно в природе, цветок, и что идея этих духов — именно цветок, духи-цветок, некая ювелирно-парфюмерная субстанция из стекла, металла и ароматического состава, чтобы можно было преподносить это не как флакон духов, а именно как цветок, и что в парфюмерии истинные ценности и радости для него — это красота и аромат, так же как и в любом цветке его истинная сущность именно в этом, потому и невозможно показать цветок, о котором можно было бы сказать, что он некрасив… Погруженный в чтение благоуханного французского листка, ехал он в полупустом пыльном российском трамвае, держа на коленях ароматную коробочку, от которой наносило то майской розой из Прованса, то жасмином из Грасса, то шипучим, свежим ароматом бергамота, то теплотой ванили, — и опять вспоминалась помимо воли мама, и в память, неожиданные как выстрел, врывались давно забытые, отболевшие картины былого, — так он и ехал, погруженный в созерцание этого чуда, купаясь в ароматах, источаемых этим чудом, а вокруг за окном разливалось желтое, мешаясь с багряным, как на полотнах великого Шишкина, яркое русское бабье лето, и вдруг с томительным сладким чувством понял, что мимо него всю жизнь проплывал, проходил, пролетал огромный, безмерный прекрасный мир запахов, целая империя со своими монархами, генералами, гениями, героями и пророками, а он и не замечал, он и не знал, не подозревал об этом, — жил как в противогазе.
Через час он входил в свою старую, пропитанную их особым, чудесным, родным, непередаваемым запахом, квартиру. Дверь открыл своим ключом, и с порога почувствовал: что-то дома не то. Ни флакончиков, ни пузырёчков нигде больше не было видно, даже кенар не пел, — и сиротливо ему вдруг сделалось на душе. К нему выбежала сперва ангорская кошка Маруська, а следом вышла жена, осунувшаяся, похожая на старушку, с голубым шерстяным, недовязанным жилетом в руках. Ну-ка, примерь! — подала ему жилет с трепетом в руках: вернулся, слава Тебе, Господи! Он протянул ей душистую коробочку. Она всплеснула руками и вдохнула аромат, тот загадочный чудесный аромат, что для волшебных моментов…
Какой овал! Какие чудные пропорции! — горело в ее глазах, написано было в ее нежных пальцах, которыми она водила по изогнутому стеблю «Вечного Цветка». Он смущенно-снисходительно, по-доброму улыбался, немного ревнуя жену к тому красавцу-французу, который создал этот уникальный цветок-духи, радуясь тому, что Париж от нас на приличном расстоянии… Так они и стояли, друг перед другом, общаясь взглядами и жестами, как глухонемые, оглохшие от переполняющей их нежности.
Его сорокавосьмилетняя, вечно молодая, любимая, самая красивая на свете жена вдыхала загадочный аромат, что воистину для волшебных моментов, и плакала от счастья.
А случилось это двадцать шестого сентября, в восемнадцать тридцать по московскому времени.
Сомнений нет!
[2]
десятый год (1910 г.) — начало столыпинских реформ.
Аустерлиц (Эссе)
Дети! Любите друг друга.
Чужую боль невозможно понять, не испытав боль самому — давно известно; так же, как трудно осмыслить большое и важное, не отстранясь от него. Впервые русским я почувствовал себя лишь на чужбине, в Чехии, на пятый день тамошней жизни, когда поднялся на холм и коснулся замшелой коры гудящего на ветру дуба; под дубом, вот тут, на этом месте, сидел когда-то на полосатом барабане, закинув ногу на ногу, сам Наполеон Бонапарт…
Я жил тогда у друга, в местечке, неподалеку от знаменитого Аустерлица. По-нашему — в деревне. Как-то зашел в магазин (одет был совершенно нейтрально: в джинсах и майке), и лишь только хлопнула за мной дверь, как услышал:
— Чего пан желает? — спросила продавщица по-русски.
— Пан желает… Нет, пан ничего не желает.
И долго не мог понять, досадно мне или, наоборот, приятно, что, считай, на лбу написано, какой я национальности. Потом лежал на берегу реки — река шумно катила желтоватые свои воды, по каменистым берегам рос причудливый еловый лес (вон одна ель прямо на голом валуне стоит, расщепив его), от гранитных сколов тянуло сырой слоистой прохладой, и я будто впервые видел всё кругом — и реку, и лес, и аккуратные домики местечка с красными черепичными крышами, и за ними знаменитый холм и дуб, — я видел всё это словно другими глазами. Я лежал навзничь на каменистой, нерусской земле, на берегу желтоватой реки, грелся, обсыхая после купания, под чужим солнцем, тело колола неизвестная чужая трава, и только облака, что плыли надо мной, не чужие были. Они плыли с востока, они несли мне (да простится высокий штиль) привет с родины. Они еще вчера, может быть, или даже сегодня утром видели моих детей, моих родных, моих друзей; и еще вчера, быть может, были они и не облаками вовсе, а медвяными луговыми туманами, соловьиными трелями, молочными разливами вишневых садов, — дыханием моей земли…
Когда бывает тоскливо, тянет смотреть на пламя, вечная пляска огня завораживает; когда же томление в груди, вот как сейчас, — хочется чего-то чистого и возвышенного: говорить с другом о вечном, читать стихи, смотреть на реку или… или на облака…
Вот облако плывет, похожее на старинный корабль. Трепещут снасти, раздуваются паруса, команда по местам стоит. Пушки палят, белыми клубами пыхают… Такие красавцы строились когда-то в нашем городе, потом спускались по Дону до самого Азова-крепости. Строил и водил их к Азову юный Пётр…
Так вот же он! Точно — он! Огромный, саженный, в треуголке и ботфортах, стоит на носу флагмана, смотрит вперед, опираясь на трость. Трубочкой попыхивает, берега цепко осматривает; а на берегах… ликованье на берегах: казаки гарцуют, стрельцы бердышами сверкают, бабы платками машут… Доволен Пётр. Оборачивается — глаза как птицы трепещут, усы в разлёте, — кричит громогласно:
— А ну пошибче, други, пошибче! — размахивает трубкой. — И раз! И раз! И раз! Возьмем Азов — каждому по кафтану! Каждому! — Из трубки летит зола и голубые искры.
— А ну послужим батюшке-царю! А ну!.. — надрывается кормчий.
А что кричать на нас? Мы и так рады стараться, мы и так жилы рвём… Я гребу с придыхом, и через плечо оглядываюсь на царя-надёжу, ем его глазами. Я сижу четвертым по правому борту, прямо под полосатым штандартом.
— А ну дружней, молодцы! А ну порадуем…
А вот облако, на всадника похожее. Всадник несётся с копьем наперевес. Конь гриваст под ним, поджар и сухоног; всадник в шлеме с шишаком, он скуласт, курнос и светловолос, с рыжей бородой; он — из племени северян, севрюков. Это про них… это про нас сказано: «… под трубами пеленаты, под шеломами взлелеяны, с конца копья вскормлены». Я несусь навстречу пыльной орде, навстречу «поганым», что в лисьих шапках; я несусь, а они скалят злобно крупные зубы; они кричат что-то на тарабарском своем наречии, а я несусь; они крутят над головами кривыми саблями, они меня на испуг берут, но я не боюсь — теперь уже не боюсь! — я несусь им навстречу, навстречу своей судьбе; я вижу Бога на небесах, я улыбаюсь Ему и несусь вперед за веру Христову… Я уже выбрал одного из орды. Вот этого, мордастого, на вороном аргамаке. Уж одного-то успею проткнуть своим жалом, кроваво блестящим от осевшей на нем глинистой пыли. Проткну как жука, с треском. И войлочный панцирь не спасёт его.