Обезьяны
Шрифт:
– Ну, не абстракции, уж это точно. На мой взгляд, современное состояние абстрактной, сиречь неизобразительной, живописи полностью соответствует определению Леви-Строса, то есть мы теперь имеем «академическую школу, представители которой пытаются на своих полотнах изобразить манеру, в какой стали бы их создавать, если бы, паче чаяния, им в самом деле вздумалось этим заняться».
– Отличная фраза, – сказала Ванесса Агридж, – очень… остроумная. Могу я использовать ее в статье, указав имя автора, разумеется?
– Не забудьте, автор – Леви-Строс, это его мысль, а не моя.
– Разумеется, разумеется… – Птичьи лапки журналистки извлекли из ее недр включенный диктофон, нервно затеребили его. Саймон и бровью не повел. – Стало быть, мы увидим портреты? Или, может быть, натюрморты?…
– Обнаженную натуру. – Он вспомнил,
– С намеком на Бэкона [11] или, скажем, на Фрейда? – хихикнула она. – Ну, знаете, когда с женщины, фигурально выражаясь, сдирают кожу, выставляют напоказ анатомию, в таком роде…
11
Имеется в виду англичанин Фрэнсис Бэкон, но не философ (1516–1626), а художник (1901–1992), известный переработками классических портретов (например, Веласкесова «Портрета Папы Иннокентия X»), где на лицах героев вместо оригинальных эмоций изображены боль одиночества, нечеловеческие страдания, смертный ужас и т. д. Аналогичную технику применяет и Саймон Дайкс (см.гл. 2). Любопытно при этом следующее. Появление (единственное на весь роман) имени Бэкона в устах Ванессы Агридж кажется неуместным. Писателю, разумеется, хотелось бы упомянуть его именно сейчас, когда в тексте впервые возникают «бэконовские» работы главного героя, сыгравшие впоследствии столь важную роль в его судьбе; однако журналистка не только не могла их видеть, но и слишком поверхностно образованна, чтобы знать о существовании этого далеко не самого знаменитого человека (слово «Фрейд» она выучила, а «Леви-Строс» нет, см.ниже). Ho y Селфа есть изящный предлог: Бэкон был гомосексуалист, а сексуальная ориентация, пожалуй, единственная сфера, в которой сотрудница желтого журнала действительно осведомлена (см.выше).
– Это картины о любви. – Справил нужду, не снимая штанов. А потом снял, и все дело льется на пол. Капает желчными каплями. Лужа на линолеуме. Подпись под картиной в галерее: «Линолеум, моча». Линописюра под названием «Вздох».
– Как-как? – Ванесса Агридж держала диктофон у самого уха, как эти придурки с сотовыми телефонами.
– О любви. Эти картины откровенно прямолинейны, пожалуй даже повествовательны. Они в подчеркнуто доходчивой форме рассказывают о моей любви к человеческому телу. Это иллюстрации к моему роману с человеческим телом, который продолжается уже тридцать девять лет.
За те несколько минут, что длился их, с позволения сказать, разговор, вернисаж закрылся. Гости направились к выходу, в людском потоке тут и там ненадолго возникали мини-водовороты общения. Джордж Левинсон, проплывая поблизости, обратился к Саймону:
– Ну что, идем?
– Прошу прощения, мэм… а куда?
– Ну, я сейчас к Гриндли, потом, может, в «Силинк».
– Извини, мне надо сначала узнать, какие планы у Сары. Наверное, увидимся в «Силинке».
– Понял, до встречи.
Левинсона смыло, а вместе с ним какого-то парня, которого он подцепил на выставке, – этакая пума, узкие бедра, лиловые глаза, черный шерстяной пиджак. Парочка исчезала вдали, и Саймона вдруг осенило: миг назад он ляпнул этой журналюжке что-то лишнее. Художник расправил плечи и усилием воли вернул себя в настоящее. Вот так все время: просыпаешься средь бела дня за почти что интимным разговором с человеком, которого видишь первый раз в жизни. А чего и ждать, если каждый встречный ведет себя так, словно ходил с тобой в ясли.
Вот какие дела, значит… и тут Саймон сказал Ванессе Агридж, диктофон в руке которой, как он теперь понял, служит оружием, средством шантажа:
– Прошу прощения…
– Не стоит, я вас уже простила. – Не прошло и получаса, а она уже говорит его словами, он частенько подмечал это у собеседников.
– Нет, я не о том. Мне пора. Работа, знаете ли.
– Сара, я понимаю.
– Она моя подруга…
– Натурщица?
– Подруга. Извините, я должен идти. – И он зашагал прочь, прочь из этого желтого капкана.
– Я только хотела… – бросила она ему вслед. Саймон обернулся, женщина с диктофоном уже была просто тенью, миражом на фоне летнего закатного солнца.
– Да?
– Этот, как его, Леви-Строс.
– Да?
– У вас, случайно, нет его телефона? Я просто подумала, лучше уточнить цитату прямо у него, ну, если у меня до статьи руки дойдут. [12]
У входа в галерею вдоль стены выстроилась шеренга телефонов-автоматов. Саймон выудил из кошелька телефонную карточку, вставил ее в щель, набрал номер Сары – рабочий, в художественном агентстве, – и стал ждать, пока установится связь и виртуальные электронные пташки закончат свое милое щебетание. Неожиданно губы подруги прикоснулись к его щеке, ее голос выдохнул ему в ухо: «К сожалению, в данный момент я не могу принять ваш звонок, будьте добры…» Кстати, вовсе не ее голос – совсем непохож, не больше, чем голос ЭАЛа из «Космической одиссеи» [13] на человеческий. И тон не ее – не яркий, живой, а мерный, как метроном, каждое слово резко выделено.
12
Великому французскому ученому (р. 1908) на момент выхода книги было 89, и телефон у него, наверное, имеется, так что чисто теоретически вопрос не лишен смысла.
13
«2001 год. Космическая одиссея» – знаменитый фильм (1968) американского режиссера Стэнли Кубрика (1928–1999) по роману английского писателя Артура Кларка (р. 1917). ЗАЛ – персонаж фильма и романа, говорящий «эвристически программированный алгоритмический компьютер» с искусственным интеллектом.
– Ты на месте? – спросил Саймон после сигнала, заранее зная ответ.
– Да, просто решила, что сегодня на звонки не отвечаю.
– Почему?
– Не знаю, – вздохнула Сара. – Не хочу ни с кем разговаривать. Кроме тебя, конечно.
– И какой у нас план?
– Ну, мы тут собираемся небольшой компанией… – Где?
– В «Силинке».
– Кто будет?
– Табита, Тони, наверное, хотя он еще не знает, придет ли. Может, Брейтуэйты.
– Солнечные мальчики, веселые девочки.
– Ага. – Сара коротко рассмеялась, так они всегда смеются вместе, будто целуются. – Солнечные мальчики и веселые девочки. Когда тебя ждать?
– Я уже иду, – ответил Саймон, повесил трубку и, преодолев полосу препятствий из разнообразных «пока», «увидимся», «до вечера», а лучше сказать «до следующего года», спустился по чугунным ступеням на тротуар.
Летний Лондон переживал последние минуты часа пик. Галерея, откуда вышел Саймон, располагалась, конечно, не в Гавани Челси, но окружающий мир уделил вернисажу ровно столько внимания, что разница между Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит оказалась полностью стертой. [14] Саймон направился вдоль по Набережной Челси, периодически оглядываясь через плечо на золотой шар на крыше здания. Помнится, кто-то говорил, что тот поднимается и опускается и по его положению можно определить, прилив сейчас или отлив; знать бы еще, как это делается.
14
Гавань Челси – элитарный жилой район к юго-западу от собственно Челси; если там и есть галереи, то едва ли это «двигатели художественного прогресса» в духе тех, что посещают Саймон Дайкс и Джордж Левинсон. Импириал-Роуд и Олд-Чёрч-стрит – улицы соответственно в Гавани и в Челси.
Саймон устал. В легких плескалась мокрота, свидетельствующая, как обычно, либо о том, что он заболевает, либо о том, что выздоравливает. Не в состоянии понять, с какой же из альтернатив имеет дело, художник кашлял и отплевывался, шагая по дороге в сторону Эрлз-Корт мимо застрявших в пробке машин. Братья Брейтуэйт. Солнечные мальчики и веселые девочки. Клуб «Силинк». Все это означало, что сегодня вечером – который не замедлит перейти в ночь – ему опять придется перекрикивать музыку из динамиков, истошно хохотать и строить глазки. Участвовать в съемках очередного эпизода воображаемого сериала с целой толпой безымянных, но незаменимых персонажей даже не второго, а третьего-четвертого плана. Финальная сцена, как всегда, будет такой: он вернется домой в три, а то и в четыре, пять или полшестого и будет наблюдать, как разноцветные лучи рассвета заливают город и озаряют бардак, который тут развели похмельные полуночники-наркоманы.