Обмененные головы
Шрифт:
Вывод: для Доротеи Кунце отнюдь не сюрприз – то, что я счел для нее сюрпризом. Она и раньше знала, кто настоящий отец Клауса. Но что еще, что еще? «Он все знает. Все? Ну, не все…»
Петре, которая на меня вопросительно смотрит – ей интересно: что подразумевала Доротея Кунце, говоря «все знает»? (Мне же интересно противоположное: что подразумевала она, добавляя, что «не все»?) Я не представляю, что имела в виду ее свекровь, но она и сама видит, что дело нечисто.
Сказать Петре, что ее сын не правнук Готлиба Кунце, с моей стороны было бы жестоко – раз и неосмотрительно – два. Пускай она на словах какая угодно либералка, антифашистка – пока ей это позволительно. Но, выяснив, что Тобиас никто великому Кунце, и что об этом все узнают, и что больше нельзя будет иронизировать над столь славным, хоть и с горчинкой, родством, – боюсь, она окажется союзницей своей свекрови быстрей,
Но даже если я несправедлив к ней – есть ведь сумасшедшие немцы: идеалисты, праведники – те, о которых Набоков восклицал: где же ваши косточки! Тем более не хочу тогда лишать мальчика привилегии считаться потомком Готлиба Кунце. Мне что надо было – только подтверждение, что Готлиб Кунце, на словах нацист из нацистов, на деле спас от рук гестапо – или пытался спасти – еврея. И все. И мы бы расстались с Доротеей Кунце хоть и с чувством взаимной неприязни, но без драки. А уж теперь… Хотя и теперь я еще готов был к компромиссу, но на более жестких условиях: я лично должен был знать все.
Жаль, что она отрастила волосы… Мне нравилось?.. Да, я представлял, как она меня будет колоть ими… Она подстрижется к моему приезду… и тому подобный словесный орнамент (обыкновенно скрашивающий такое общее место, как чувственность) приводить здесь ни к чему. А он-то и преобладал в этот вечер.
Я узнал, впрочем, одну вещь – одну вещь, ясно показавшую, с чем я имею дело в лице Доротеи Кунце. Власть этой дамы над Петрой основывается на элементарном шантаже, об этом нетрудно догадаться; разоблачения, грозившие Петре, тоже не представлялись неразрешимой загадкой: не раз, надо думать, ее головка покоилась, как сейчас, на чьей-то чужой груди. В наши дни, когда писем не пишут, орудием шантажа могут стать снимки или магнитофонные записи. Доротея наняла кого-то, и ей отщелкали небольшой порнофильм (почему Петра так вспылила тогда: незнакомый человек вдруг оказывается в курсе каких-то ее сугубо домашних дел). И что же, теперь она грозится показать все ее мужу? Мужу? Великое дело, мужу – сыну. Тобиасу.
Наутро Петра отвезла меня в аэропорт и пообещала встретить.
9
Из окошка самолета острова Эгейского архипелага выглядят как спины переплывающих море животных (культурная аллюзия номер один; Зевс, похищающий Европу, – несмотря на то что самой Европы вооруженным глазом не видно). Потом сверкающее полдневным золотом Средиземное море – и в салоне раздается «Хава нагила», а под нами не просто израильский берег, а с ходу тель-авивский пляж.
Я был спокоен и деловит. Перешел на иврит, совершенно не забыл – правда, нечего было забывать: мой иврит – примитивный говор улицы и казармы. У израильских таможенников, как и некогда у их немецких коллег, моя персона интереса не вызвала – целым и невредимым миновал я эти Сциллу и Харибду, тогда как тучная женщина, толкавшая в полуметре от меня тачку с пятью чемоданами, застряла, бедная…
Было тепло, но не более того. Только яркость света превосходила европейскую в миллионы ватт. Ханыга-таксист, выуживая в ручейке пассажиров легковерного иностранца, крикнул мне: «Сорти долларс – Тель-Авив!» – «Сколько?» – переспросил я на иврите – он окинул меня неприязненным взглядом, упрямо буркнул то же самое и отошел, не дожидаясь ответа.
Приподнятая, праздничная атмосфера окружает прибытие – также и в том смысле, что ты прибыл в особое место и за это изволь платить. Вот почему подстерегающий тебя на каждом шагу неожиданный расход скорей вписывается в общую картину праздника, чем наоборот. В луна-парке тоже по любому поводу лезешь в бумажник и за все платишь вдвойне. Это повелось, наверное, с того времени, когда в представлении «галута» жить в Израиле стало подвигом, неучастие в котором, однако, может быть возмещено, – а посему: прямо у входа в отель тебя ловит пейсатый еврей и просит пять долларов на «добрые дела»; таксист, вместо того чтобы включить счетчик, называет цену, из коей явствует, что он о тебе думает. В придачу всем своим видом и таксист, и пейсатый, и десятки других вымогателей показывают: давать им то доллар, то пять, то пятьдесят, короче, заботиться об их благополучии в твоих же интересах, и это они еще делают тебе одолжение тем, что берут. (Правда, не могу представить себе детей в Израиле, на детский лад промышлявших бы тем же, – как в Португалии, например, где нормальные детишки при виде туриста в каком-то спортивном азарте принимались выклянчивать у него – у меня, у тебя – деньги. Для этого израильские дети – родились они в Шхунат-Атиква или в Савионе [171] – слишком самодостаточны, слишком «пахнут апельсинами».)
Итак, я попал в Израиль не с черного хода, как в прошлый раз, а с крыльца. Все было как будто то же, но попытка пройтись по своим старым следам не удавалась. Не то чтоб я очень старался, но все-таки съездил посмотреть в тот же вечер на наш дом в ***: автобусная остановка, основательно прогретые мусорные баки – место кошачьих сходок, киоск за углом (мне ненавистный: помню, как, прежде чем наконец заплатить, я долго пересчитывал мелкие монеты в горсти – с видом младшеклассника, покупающего что-то штучное и липкое). Окна нашей квартиры – как раз над остановкой. А здесь стоял красный автомобиль Лисовского.
Я был и как бы не был тем, прежним; я даже припомнил какую-то физиономию, но у меня сделался другой размер ноги – если уж говорить о следах. Но коли я здесь, как не подняться и не посмотреть, что стало с этой квартирой. Вспомнился запах лестницы. Когда передо мной предстала молодая грузинская еврейка в косынке с большеголовым грузинским младенцем на руках, я не придумал ничего лучше, как спросить: а что, такой-то «руси» здесь больше не проживает? Одновременно я зорко всматриваюсь в открывшуюся мне часть интерьера. К моему замешательству, наискосок отворяется другая дверь, и мой вопрос переадресовывается человеку, который меня узнал и которого я узнал… Гордиев узел конфуза я разрубаю тем, что пускаюсь бежать. Хорошо, что на остановке автобус, и он увозит меня «Прочь от места катастрофы» (название чего-то, но чего, убей меня Бог, не помню [172] ). О том, что в этот момент говорилось обо мне и – пуще того – что думалось, лучше не гадать, а инцидент забыть.
Только раз еще за эти пятнадцать дней я был опознан (я не говорю, понятно, о встрече с Эсей). «Алан – как дела, где ты?» Дуби – или Лаки? – подтолкнул в рот последний кусочек пиццы и вытер губы бумажкой. Уж не благодаря ли ему я получил у смерти отсрочку – они все на одно лицо. Он повзрослел – а может, был без униформы, которая не просто нивелирует, но молодит. Как и у всякого уважающего себя израильтянина, брюки у него сползают. Где? Германия? Его лицо сразу приобретает почтительное выражение. Для марокканских евреев вроде него Западная Германия – это место, где делают «мерседесы», – все прочее пускай волнует ашкеназийских евреев, «вус-вус» [173] , которым североафриканские сефарды и сами могут предъявить кой-какой счетец. Быть может, поэтому я увидал как-то новенький «шевроле» с наклейкой под стеклом:
Подумал было: вот они, сефардские обиды – но потом сообразил, что в машине могли ехать арабы (как оно, вероятно, и было).
Израиль – с его южным белым хлебом (но при соблюдении ооновской диеты не шире шестнадцати километров в талии [174] ), с его живыми и мертвыми морями, цветущими долинами, пустынями, горами, сотней политических партий, мозжечком святых мест, с его замороченно-хорошенькими солдатками, с его диковинной армией – для воюющей страны еще вполне человекоподобной (что б там ни говорили разные «петры»), – Израиль был, в сущности, многонациональным государством. С момента своего провозглашения это государство билось неистово, куда яростней, чем с арабскими армиями, над одним проклятым вопросом: «Кто еврей?» [175] – словно не понимая (или, наоборот, понимая), что, решив этот вопрос, человечеству уже больше нечего будет решать. Поэтому забота о долголетии народов, всего рода человеческого, подсказывает удовольствоваться неправильным, но благоразумным суждением на сей счет, почерпнутым мной из того же источника, что и прошлая цитата – относительно евреев среди нас (нас среди вас). В той говорилось о «подлинной еврейской опасности», в этой – об Израиле как об отдельном шарике, «куда нанесены в миниатюре те же материки, те же государства – филиалы России, Америки, Индии, заселенные израильскими русичами, израильскими англосаксами, израильскими сикхами, повторяющими в общении друг с другом привычную схему сожительства межнационального… Возникает вопрос: что же делало их евреями в метрополиях и что заставляет их при всей их этнической разнородности по сей день выступать на арене международной в столь единообразном качестве – ведь даже на “немой” политической карте Израиль угадывался бы как затесавшийся в толпу еврей. Еврейство не есть какая-нибудь определенная черта или совокупность черт, оно – знак нашего смещения как относительно отдельных народов, так и всего человечества в целом (сдвинулась калька). Ergo, причины, по которым г-н Готлиб и г-н Дуби являются евреями, сокрыты не в них, а в тождественности этого смещения. Не будучи типом расовым, еврейский тип вырабатывается всякой нацией самостоятельно – как печенью вырабатывается желчь…»