Обмененные головы
Шрифт:
К этому времени Доротея фон Клюгенау уже стала Доротеей Кунце. Несколько месяцев спустя Кунце напишет «Триумфальную песнь» – наши войска в Париже, унижение, которое ему пришлось испытать в этом городе, отомщено. Кунце не забывал обид, в них он черпал вдохновение (инцидент со Стравинским). И потом, в 1871 году одна «Триумфальная песнь» уже была сочинена по аналогичному случаю, почему, спрашивается, не потягаться с Иоганнесом Брамсом?
Страшный удар – гибель Клауса в сорок втором году. Однако здесь я ничего принципиально нового для себя не нахожу: супруги Кунце все больше впадают в мистицизм, у Веры даже наблюдаются признаки душевного расстройства, в начале сорок третьего – визит Геббельса. К сожалению, постоянно встречается: «Доротея Кунце вспоминает», «Доротея Кунце рассказывает» – а я знаю, что рассказам этой дамы верить нельзя.
29 февраля 1944
«(…) Я согласился позавтракать с ними. За столом были Готлиб Кунце, его жена Вера – как всегда в трауре; их невестка, в свои двадцать два года ставшая вдовой, казавшаяся скорее мраморным изваянием, нежели живым человеком – а ведь я помнил ее совсем другой… (опускаю благую мысль о том, что людям надо жить в мире, а не убивать друг друга). Из сада доносился смех Инго, прелестного маленького толстячка, который постоянно – и не всегда безуспешно – порывался удрать к взрослым из-под опеки своей няни. Вера Кунце велела убрать пятый прибор, что предназначался для гостившего у них одного молодого офицера. Демобилизованный в связи с ранением, изувечившим ему руку, он частый гость в семье своего погибшего друга и к тому же, кажется, дальний родственник вдовы. (Ах, так это, наверное, тот самый, который должен был передать Клаусу письмо от родителей. Как же его звали? Не важно. Я вспомнил: это письмо в альбоме, навсегда оставшееся нераспечатанным. Сомнительная символика. Зато не худший способ хранения писем… Вилли, его звали Вилли – Вилли Клюки фон Клюгенау.) Мне объясняют, что по утрам до завтрака их гость совершает пятикилометровую пробежку по лесу. Сегодня он проснулся позже и потому просил его к завтраку не ждать – он потом позавтракает сам.
Было неуютно. Кунце, если не считать нескольких глотков кофе, к еде не притрагивался. Его жена, напротив, ела жадно и неряшливо и говорила странные вещи: “Если б Наполеон не был импотентом, русская императрица не имела бы причин не выдавать за него свою дочь. Гибельный поход на Москву не состоялся бы. Россия, став естественной союзницей Франции, помогла бы той поставить Германию на колени, и по сей день Европа наслаждалась бы миром и благоденствием”.
Доротея Кунце не подымала глаз, избегая смотреть на свекровь. Кунце извинился и сказал, что идет работать. Фрау Кунце прокричала ему вдогонку: “Так ты не думаешь, что все наши беды происходят от того, что Наполеон был импотентом?”
Тягостная сцена. Я попытался придать этой явно болезненной эскападе шуточный характер: “Вы говорите так, словно не было Кольберга[157] , а между тем тысячи французских рабочих наполняют кинозалы своими аплодисментами, болея всей душой за каждый произведенный с нашей стороны меткий выстрел…”
Прогремел выстрел. На какое-то мгновение мы замерли на своих местах. Первой опомнилась Доротея и как мать, пекущаяся прежде всего о своем ребенке, кинулась в сад – сделать необходимые распоряжения насчет Инго. Фрау Кунце и я поспешили наверх, в кабинет ее мужа – но легко сказать поспешили. Подняться в кабинет можно было только лифтом – эта несколько курьезная попытка великого артиста отгородиться от внешнего мира обернулась для нас мучительным топтанием перед дверцей в ожидании, пока спустится кабина. Что могло быть нелепей! Когда естественным побужданием было скорей броситься на помощь, моля Бога, чтобы эта помощь еще как-то была возможна.
Готлиб Кунце был распростерт ничком на полу. Пуля попала в сердце, пистолет валялся рядом. Мне не оставалось ничего другого, как констатировать смерть и подумать о бедной фрау Кунце. Она была в шоковом состоянии: не произнесла ни единого слова, глаза закрыты, только слегка покачивалась. Могло показаться, что она под воздействием гипноза. Но когда я прикоснулся к ее плечам, чтобы помочь ей сесть, она посмотрела на меня своим обычным пронизывающим насквозь взглядом и ледяным голосом спросила: “Вы не ошиблись, в сердце?” Я подтвердил. “Тогда надежды нет, и черед за мной”. Признаться, смысл этих слов до моего сознания дошел только днем позже.
Вызванный снизу лифт поднялся, вошла Доротея. Едва окинув взглядом комнату, в которой в глаза бросался огромный портрет Адольфа Гитлера, она сняла телефонную трубку: “Полиция? Говорит фрау Кунце. Только что у себя в доме застрелился Готлиб Кунце”.
Фрау Кунце, точно выведенная этими словами из оцепенения, вдруг вбежала в лифт – еще прежде, чем мы успели опомниться. В этот момент она уже безусловно не отвечала за свои поступки: в них проявилось не столько горе, сколько, я бы сказал, панический страх человека, одержимого манией преследования. Так, она не дала захлопнуться внизу дверце лифта, специально загородив ее, и мы потеряли изрядное количество минут, спускаясь по узкой винтовой лесенке, которая вела во двор позади дома. Хорошо еще, что у Доротеи оказался при себе ключ от двери, обычно запертой. Но за это время бедная женщина успела скрыться. Попросив меня дождаться полиции и все объяснить, Доротея в автомобиле отправилась на розыски. Когда прибыла полиция, я оказался в роли хозяина – ее разделил со мною чуть позднее вернувшийся с прогулки фронтовой товарищ Клауса Кунце. Сняв с нас показания, полицейский чин приказал увезти тело. После недолгого обсуждения, как лучше его сносить вниз, лифту было отдано предпочтение перед узкой винтовой лестницей.
Доротея, возвратившаяся ни с чем, очень просила комиссара помочь ей в поисках свекрови – о чем тот немедленно распорядился по телефону(…)»
Вспоминал доктор Гаст.
Несмотря на это, злосчастной Вере Кунце удается никем не узнанной сесть в поезд и добраться до Ротмунда. Там, с ротмундского перрона, вечером того же дня она бросается под поезд. (Перрон в Ротмунде… еще как его знаю. «Добро пожаловать в Ротмунд, на родину поггенполя!»)
В этом месте Стивен Кипнис пускается в рассуждения о том, какой след в душе Веры все же оставила ее русская юность вообще, русская литература в частности, а если совсем конкретно, то «Анна Каренина».
Вольфганг Франтишек, человек европейский (судя по фамилии, даже восточноевропейский), не удостаивает Веру сравнения с Анной Карениной. Это за океаном все так или иначе связанное с Россией валят в одну кучу.
Готлибу и Вере Кунце были устроены государственные похороны, к тому же с воинскими почестями. Я раз видел в старой хронике нечто подобное и представляю, как это выглядело; между прочим, сидеть в седле в каске вермахта – то же самое, что пить шампанское из пивной кружки.
О том, как будет выглядеть их могила, супруги Кунце заблаговременно позаботились, еще чуть ли не когда венчались в Португалии в виду трогательной усыпальницы Дона Педро и Агнесы де Кастро – «венчанных вопреки закону и монарху» (Камоэнс) [158] . «Боги меня пощадили, смертный меня сразил» – по воле Кунце д'oлжно было высечь (тоже «Лузиады») на плите белого мрамора; надгробие Веры должно было быть безымянным, из черного камня. Вот и вся сказка.
8
А собственно говоря, почему я всегда представлял, что это было двойное самоубийство, когда он вовсе не собирался «брать ее с собой»? Потому что Кунце – оголтелый нацист, а в конце войны оголтелые нацисты, по примеру своих вождей, как писали в Союзе, «из страха перед справедливым возмездием…» и т. д. Вот почему.
Теперь я прочитал две книги о Кунце – их написано больше, но не думаю, чтобы их авторы открывали Америки: эта категория людей кормится, как правило, тем, что интерпретируетчужие открытия. Боже упаси, я им не враг, потому что сам не сверхчеловек; это хорошо, когда есть бесплатные обеды. Я лишь констатирую: для меня, краем уха слышавшего о самоубийстве мужа и жены Кунце в конце войны, естественно было предположить, что совершено сие из фанатизма, в четыре руки. Что могло быть иначе, что не всякое самоубийство на исходе войны в Германии имело идеологическую подоплеку – такое даже в голову не приходило. Разве не так поступят и Гитлер с Евой Браун, и супруги Геббельс…
Так же и Кипнис с Франтишеком – видят только то, что и собирались увидеть. В результате их одинаково обвели вокруг пальца. А ведь небось сравнивают свои работы, каждый находит у себя преимущества.
Я согласен с вышеприведенным (в эпиграфе) высказыванием: «…в любой этой истории (текста, народа, любовной) более всего я доверяю датам [159] – этим дорожным знакам времени». Правда, дальше мысль развивается в несколько свободном направлении: «Хронология, конечно, не есть ни доказательство, ни утешение, но она хотя бы избавляет от тупикового чувства обманутости и обиды». Не знаю, как насчет утешения, но именно доказательством-то хронология и может быть, а доказанное с ее помощью кого-то утешит, кого-то наоборот. К этому я еще вернусь, можно не сомневаться.