Обмененные головы
Шрифт:
Между тем в Европе война подошла к концу. Это известие застает Кунце в Каракасе, где, помимо концертов, он еще читает публичные лекции. Венесуэла – последняя страна в его латиноамериканском tour de force [150] . Отсюда он отправляется назад в Европу, куда попадает точно на Рождество: 24 декабря «Морской гез» входит в гавань Хукван-Холланд. Но только пятью днями позже Кунце оказался в Вене. Причина: бумажная волокита, бесконечные военные проверки и в придачу первое за четыре года мирное Рождество.
Итак, Кунце приехал в Вену двадцать девятого декабря тысяча девятьсот восемнадцатого года. Он полон творческих планов, в Шпитаке он больше заточать себя не намерен. Источники не сообщают, при каких обстоятельствах у него завязывается роман с моей бабушкой Верой (язык не поворачивается выговорить, но тем не менее и мама и Эся уже были на свете, и это была их мать). Классический треугольник просуществует, покуда Медея не найдет в себе силы
Похищение предполагает бегство. И вот, никем не преследуемые, они укрываются за Пиренеями. Но это можно назвать и свадебным путешествием. И попыткой, уже совместно с любимой женщиной и в более доступной форме, повторить лингвистическое переживание недавнего концертного турне. Наконец, попыткой расквитаться с прошлым: свадебное путешествие проходит по тем же самым местам, что путешествие с другом… Нет, все это сложней, чем кажется на первый взгляд.
В Португалии, в церкви, где похоронены король Педро и несчастная Инеса де Кастро [151] – лишь бренным останкам которой было суждено принять королевские почести, – они становятся мужем и женой. При крещении Вера второе имя тоже получила – Инеса (Агнеса), но, кроме Кунце, ее никто не имел права так называть. В Португалии же рождается их сын: Флориан Михаэль Николаус Кунце родился в городке Эспириту-Санту третьего ноября 1919 года – в первую годовщину прекращения огня.
Они еще почти год живут там, в Эспириту-Санту написаны были «Женщина в тени» и «Медея». Но уже двадцать первого января 1921 года Кунце дирижирует в Вене премьерой «Медеи» – успех грандиозный. Двадцатые годы – странное время в истории Европы. У Кипниса имеется на сей предмет следующее рассуждение (он вообще болтун): двадцатые годы – это несостоявшиеся пятидесятые. Та же осознающая себя спортивной и удобной «современность» – она же синоним прогресса, в противоположность старорежимному сословному кряхтенью. Жизнь в малогабаритных квартирках, оснащенных бытовой техникой и обставленных функциональной мебелью, кажется невероятно симпатичной. И при этом все как один в новых купальниках и плавках. Но в двадцатые годы это носило поверхностный характер, массовый лишь с виду. Потребовалось более солидное научно-техническое обеспечение (моря синтетики) плюс атомная бомба над головой; потребовалась еще одна война, с которой возвращаться было бы не то что некому, а неоткуда, чтобы наконец мещане устремились в конструктивистский рай, а не романтический.
Я же говорю, что Кипнис был болтун, а у болтунов всегда концы с концами сойдутся. По нему выходило, что немецкому традиционному романтику Кунце – несколько иронически-гофмановского склада – в двадцатые годы просто некуда было податься, кроме как в консервативно-шовинистический лагерь. Ибо альтернативой консерваторам были «пускающие колечками дым французы, не говоря, разумеется, об этом чудовищном Шенберге и его клике» (Кунце).
Франтишек здесь больше видит влияние Веры, которая таким образом искупала свой «второй первородный грех». Кунце был околдован этой женщиной, приобретшей над ним совершенно необъяснимую власть, – а в сущности, достаточно невежественной и простой, кидавшейся из одной крайности в другую. Короче, Франтишек, по-моему, хороший антисемит – такого перца он задал бабушке Вере.
В двадцатые годы Кунце предстает перед нами степенным отцом семейства, педагогом, за которым ходит выводок маленьких кунце, правым радикалом и композитором, начинающим впадать в грех самоэпигонства (2-й фортепианный концерт, «Андреас Гофер» [152] – но и «Крещение Руси»).
С победой национал-социализма Вера совсем теряет голову – по Франтишеку; а по Кипнису, они ее оба теряют – настолько, что перебираются в Германию. (Лето тридцать третьего года, солнечно, жарко. Средневековые города с их древними готическими соборами опустели, все разъехались на каникулы. По голубым – от незабудок – лугам идут счастливые дети с сачками:
Средь них был юный барабанщик,
Он песню веселую пел.
Но пулей вражеской сраженный,
Допеть до конца не успел.)
15.9.1935 г. – принятие «Нюрнбергских законов». В этот день Вера и Готлиб Кунце вывешивают нацистский флаг с надписью: «Мы говорим: да!» [153] Какой-то театр абсурда.
Особой приязнью проникается к Кунце Геббельс – после скандала, повлекшего за собой уход Штрауса с поста президента Имперской музыкальной палаты. Геббельс лично утвердил программу одного чрезвычайно торжественного концерта – концерт должен был состояться на стадионе в Нюрнберге, транслироваться по радио, и прочая, и прочая – мы все это видели в кинохронике. Музыка исключительно вагнеровская: антракт к 3-му акту «Лоэнгрина», «Полет валькирий», «Прощание Вотана и заклинание огня», вступление к «Тристану», «Liebestod» (пауза, все подкрепляются пивом с бретцелем), вступление к «Тангейзеру», «Путешествие Зигфрида по Рейну», «Траурный марш», заключительная сцена из «Сумерек богов», вступление к «Мейстерзингерам». Штраус, которого предполагалось «установить» за дирижерским пультом, скорее всего уязвленный отсутствием своего имени в программе, нашел ее «несбалансированной»: как так, почему с ним заранее ничего не согласовали, он может и отказаться. На что последовал ответ, что у нас незаменимых нет. Однако равноценная Штраусу замена – дело нелегкое, а для Геббельса это уже был вопрос престижа. И Кунце без капризов, без всяких условий соглашается стать «штрейкбрехером». В точности как и сам Рихард Штраус – к своему вечному позору заменивший в тридцать третьем году отстраненного от концерта еврея Бруно Вальтера. Спустя несколько месяцев при встрече со Штраусом, вдруг налившимся – как это бывало с ним, прежде чем дать ауфтакт, – Кунце спросил: «Что с вами, вы, кажется, сердитесь?» – «Милостивый государь, так не поступают». Кунце: «Это вам Бруно Вальтер сказал?»
После этого концерта Кунце единственный раз в своей жизни виделся с Гитлером. Томас Манн, сам при этом не присутствовавший, так описывает их свидание: «В течение какой-то позорной минуты [154] Гитлер сверлил своим тупым взглядом, взглядом василиска, его маленькие, блеклые, совсем не “гетевские” глаза и прошагал дальше».
В тридцать шестом – тридцать седьмом годах Кунце иногда печатает статьи в газете «Дас Шварце кор» – «особенно отвратительной, ибо она обладала известной литературной хваткой и бойкостью», по словам того же Томаса Манна. (Одну из этих статей процитировал Лисовский: «“Медея” не имморальна. Это таинство рождения новой морали. Как из хлеба и вина рождается новая сущность, так восстает, пройдя очищение кровью, изменой та мораль, что возвещена нам со страниц Нового Завета: не мир Я принес вам, но меч. Этот меч и куем мы сегодня – меч Христа-Зигфрида».)
В тридцать восьмом году торжественно отмечается семидесятилетие Готлиба Кунце. В Мюнхене проходит фестиваль его опер. Но вот в Париже – и этот факт своей боевой молодости с гордостью вспоминает Эся – сорвана премьера «Le Bapt^eme de la Russie». Член-корреспондент Французской академии Кунце вернулся в свои пенаты провожаемый взамен оваций лишь извинениями да сожалениями, которые не уставал ему приносить, даже через окно вагона, мосье де Капистан (директор оперы).
Прежде чем вспоминать о другом турне престарелого маэстро, более удачном – хотя и несравненно более драматическом, если с моей колокольни смотреть, – я замечу, что был озадачен фразой Франтишека, что, дескать, гомоэротизм носил в жизни Кунце характер эстетический и платонический. Раньше меня предостерегали даже от «самой мысли» (в связи с дядюшкой Кристианом), чем эту мысль подали. Теперь оказывается, что был все-таки «платонический гомоэротизм». Что я еще узнаю в ходе этого стриптиза – что «Готлиб маленький» оставил «Готлиба великого», тот всю Первую мировую войну прострадал, а после отомстил, но, видимо, плохо управлялся с орудием мести, каковое по этой причине и возымело над ним «совершенно необъяснимую власть».
1940 год – в программе гастролей Берлинской филармонии в Москве скрипичный концерт Кунце, в своей позднейшей редакции посвященный жене. (С.Эйзенштейн тогда ставил в Большом театре «Валькирию» к приезду Риббентропа [155] .) Сам Кунце с супругой – имя которой не всегда стояло на титульном листе партитуры – здесь же в зале. А я знаю с маминых слов, что она с отцом ездила в Москву зимой сорокового и им с большим трудом удалось тогда достать два билета на Берлинскую филармонию. Значит, они там были… Нет, разумеется, они не встретились. Даже глазами. Но теоретически – могли. Не только Суламифь Готлиб, Суля, могла пожирать глазами в тот вечер свою мать вживе – но и та могла скользнуть по ней равнодушным взглядом. А что творилось тогда в душе Юзефа Готлиба… под звуки концерта, который впервые был имисполнен, для негописался, емуна самом деле посвящен. Соло играл довольно хороший немецкий скрипач Рен (он сегодня живет в Гамбурге). Мне почему-то очень неприятно все это описывать. Даже не досадно, а именно неприятно.