Оболочка разума
Шрифт:
Не сразу и поймешь, что за миг от вспышки до немого кино ты успел побывать в братской солдатской могиле. Подобранный на поле боя, бездыханный и беззвучный, со всем согласный, наскоро завернутый в плащ-палатку, был вполне надежно и добросовестно закопан трофейно-похоронной командой и уже, согласно смертному пистончику, внесен в тот скорбный акт, где для архивов и похоронок четким военным языком указано на века: «…в воронке от авиабомбы, триста метров западнее развилки шоссейной и проселочной дорог – два сержанта, ефрейтор и восемь рядовых…» И одиннадцать имен. А также «и три неопознанных ввиду сильного искажения трупов и отсутствия уцелевших документов, удостоверяющих личность».
Очень может быть, что доктор Рыжиков так и лежал бы там до сих пор. Если бы не подоспел его школьный друг, отряженный со старшим писарем на осмотр поля боя и опознание своих.
«Он мой пистончик и увидел, – мысленно продолжал доктор
Трофейно-похоронные команды комплектовались из несговорчивых парней. Из легкораненых, выздоравливающих или больных, которые еще долго после боя, когда вся братва в блиндажах и землянках или просто окопавшись ела горячую кашу, выполняли тоскливый свой долг – сортировку остатков людей, вдавленных гусеницами в грязь или снег, разорванных на куски минами. Так что школьному другу пришлось чуть не подраться. Но их он заставить не смог – только отбил лопату, чтобы копать самому. Сначала лопатой, потом руками, из страха поранить уже искромсанные трупы. Доктор Рыжиков по чистому случаю лежал не так уж глубоко, во втором ряду от верха. И его сапог, хорошо знакомый школьному другу, вызывающе торчал среди обмоток и ботинок первого пехотного ряда. Растолкав других спящих вечным сном, он с чьей-то помощью вытащил за эти сапоги доктора Рыжикова из его коченеющей компании. Решено было на той же плащ-палатке и тащить его в батальон. Но тут доктор Рыжиков зашевелился и открыл глаза…
Принесли его домой, оказался он живой, должен был закончить он вполне в своем духе. Точнее, полуживой, что он почувствовал, насмеявшись до слез. Оглохший, окосевший, из носа и ушей сочится кровь, ноги не слушаются. А надо еще помочь школьному другу снова забросать разрытую могилу. Все вокруг было красного цвета и куда-то плыло. Они бросали в яму комья вязкой и мокрой глины, под которой навеки скрывались недавние сотоварищи доктора Рыжикова.
«А может, там еще живые были?» – спросила бы его, наверное, жена архитектора Бальчуриса. Он бы немного подумал, потом неохотно ответил, что остальные… Что остальные были уже разобраны по частям и по косточкам. И на каждого из них не подоспело по школьному другу…
В тот день доктор Рыжиков не придал этому никакого значения. Закопали, выкопали – ну и ладно. Насыпали на пару новый холмик и поплелись в батальон. Его рвало навыворот, кишки лезли изо рта. В голове – оглушительный звон. Теперь-то он такого пациента уложил бы дней на двадцать. С неподвижным режимом. Но тогда, к счастью, в этих тонкостях не разбирался и еле уговорил ротного не посылать его в медсанбат, чтобы там не застрять и не отстать от своих. Спасибо, ротный пожалел, не отправил. И даже позволил поездить в трофейной повозке, тяжело груженной разным ротным скрабом. Только старшина смотрел косо: сидит сачок в фургоне – ни царапины на нем. Старшинское сердце не выдержало, каждый штык на учете, занарядил сачка в караул. Тут-то доктор Рыжиков и погубил свое счастье. На посту ночью, возле полевого склада с горючим, стрельнул с глухоты в подозрительное пятно, лезущее сквозь кусты. Пятно оказалось ротной лошадью, тащившей чуть не от границы ту самую повозку. А выстрел оказался метким. «Я тебя самого запрягу!» – шипел на меткого стрелка старшина, брызгая как сковородка. Остатки роты тоже норовили сказать ласковое словцо, принимая на плечи ручные пулеметы, ящики с патронами и гранатами, телефонные катушки, консервы, трофейные фаусты и все, что сердцу дорого. Так обошлась ему собственная глуховатая бдительность. Причем самому досталась в назидание от старшины «медаль за пререкания». Что такое «медаль за пререкания», он любил рассказывать медперсоналу во время длинных операций, ибо это была такая симпатичная стальная плитка ротного миномета. Миномет был самый маленький из минометов, но плитка от этого не была легче, когда гнула солдатскую спину. Его шатало и без плитки от собственной чугунной головы. Но чувство вины помогало держаться. Хотя спустя годы он подумывал, что окажись лошадь не своя, а чужая, забредшая из соседнего батальона, то дело могло кончиться и настоящей медалью – за бдительное и неусыпное несение караульной службы. Всяко бывает. Но эти сомнения посещали его спустя годы.
Спустя годы он стал думать о той братской могиле больше. Можно даже сказать, сначала он и не думал о ней. Просто вспоминал иногда – мало ли что с кем приключалось на зыбком том пути… До
Тогда запоздавший к событиям местный хирург и сказал: вот, мол, здорово, что подвернулся такой практикант, а не какой-нибудь дерматолог. Доктор Рыжиков со свойственным ему с юных лет легкомыслием добавил: хорошо, мол, что этот практикант не лежит сейчас в полях за Вислой сонной, где его раз уложили, а то бы другой еще с перепугу не стал сам ковыряться, а потрясся с больным в город.
С тех пор, когда что-то удавалось, он говорил в ответ на благодарности: «Что вы, это повезло нам обоим». Когда не удавалось – молчал и дальше, чем обычно, уезжал на велосипеде от города. А молчал он о том, что зря его, наверное, выкопали, что если бы вернули кого поумнее, то пользы человечеству было бы больше… Но потом постигал, что раз уж так получилось, раз вернули его, а кто-то поумнее остался тлеть в тех полях, то надо тянуться, надо выплачивать долг. Не ради же его персоны как таковой судьба сделала этот немыслимый жест – разверзла вновь уже зарытую могилу. Кому тут нужен лично он, если счет шел на десятки миллионов? Песчинка в урагане войны – что она могла требовать? Чем ей должно было быть лучше других? Значит, это все ради тех, кому она потом послужит, кому пригодится.
Теперь он считал про себя: вот я лежу уже семь лет, десять… пятнадцать… переваливает за двадцать… Уже и костей не осталось, пуговицы – в порошок… Может, поставили плитку с фамилиями, может, перенесли на чужое аккуратное австрийское кладбище, а может, забыли, и холмик сровнялся с землей… И только нас на ней и видели…
Такой календарь.
Оказывается, почти жалобно мог бы сказать он жене архитектора Бальчуриса, двадцать с лишком лет лежать в могиле – это так много, так долго… А это же время прожить – так быстро, так мало… Чихнуть не успеешь. Сделать что-нибудь путное все собираешься и собираешься… «Про меня даже Твардовский написал», – мог бы похвастать он с невеселой усмешкой. «Вы знаете Твардовского?!» – спросила бы она всерьез. Я его – да. «И устаю от той игры, от горького секрета, как будто еду до поры в вагоне без билета…» Он-то меня – навряд ли…
И только потому, что в доме архитектора Бальчуриса, на его знаменитых интеллектуальных четвергах, звучали при свечах или там торшерах стихи совсем других – не скажем, что худых, – поэтов, она не смогла бы ответить: «…А что ж ты, собственно, хотел? Ты думал: счастье – шутки?»
Но объективности ради надо все же сказать, что в медицинском тогда студентам-дежурантам, а также санитарам, сестрам и братьям действительно перепадали пайки. И студенческий голод в послевоенные двадцать в самом деле не тетка. Так что доктор Рыжиков ответил истинную правду, почему он пошел в медицинский.
16
Потом он за кого-то заступался.
– Просто старость не радость, – говорил он сочувственно, как про какого-то больного, с которым надо быть особенно внимательным. – К старости развивается масса неприятных осложнений личности… Мания величия, синдром непогрешимости… Жажда всепослушания… Начинаются перебои в пресловутой обратной связи. Сам себя слышит хорошо, а на ответе засыпает… Ты учти, что это все ждет нас. Готовься потихоньку.
– Ну прямо адвокат… – некий Мишка Франк пустил из своей трубки паровозное облако дыма.