Оболочка разума
Шрифт:
– Закапало! – чуть не заплакали от радости симпатичные девушки.
– Уф… – выдохнул доктор Петрович. – Гоните ее, гоните! Его спасение сейчас в мочеточнике! Эх, Сулеймана бы мне сейчас… Жаль, ни одного мужика среди вас… Мы бы в обе стороны тут повели и тут сошлись… Вдвое быстрее…
– А я? – прохрипел обиженно-жалобный голос, и доктор Рыжиков снова вспомнил про деда.
Они пыхтели и потели локоть к локтю, прокусывая два желобка в черепной кости внука. Старый партизан косился на руки доктора Петровича и быстро схватывал его движения. Было видно, что эти старые руки напилили и накусали за свою жизнь костей дай бог. Доктор Рыжиков не мог не отметить это с определенной похвалой. За все время пыхтения и сопения,
– Сам, старый дурак! Сам! Своими руками!
Это значило: что он теперь скажет родителям внука, которые так были против мотоцикла? Не пожалел своих дедовских сбережений, чтобы порадовать внука: знай наших, старых партизан…
– Ничего… – пропыхтел доктор Рыжиков. – Вот Сулейман вернется…
Это значило, что теперь будет с кем в четыре мужские руки разыгрывать экстренную декомпрессию у других таких же мотоковбоев, сокрушающих лбами бетонные углы, столбы, заборы, стальные паровозы и катки. И это повысит их шансы выйти их этого опыта живыми, а может, даже и поумневшими. Если, конечно, удастся уговорить Сулеймана не уезжать отсюда в Баку, о котором он мечтает с детства как о земле отцов, с тех пор как рос с одинокой матерью в пыльном и маленьком Кизыл-Арвате, по другую строну Каспия. Если, конечно, удастся выбить для Сулеймана квартиру, потому что он упрямо не хочет становиться на постой к доктору Рыжикову и отдает все до нитки домовладельцам-шкуродерам. И еще взять после лечения Колю Козлова, который хоть и провинился вдребезги, но еще не окончательно потерял стыд и совесть, а специалист-усыпитель великий. И Лариска, конечно, гениальная портниха по части нервов и сухожилий, хотя Иван Лукич не выносит одного ее имени…
Потом еще семи раз запускали бедное шестнадцатилетнее сердце, а потом всю ночь караулили дыхательный аппарат, пыхтящий возле бездыханного внука. И, не сводя с него глаз:
– Юра…
В хриплом голосе тоска и виноватость. Словом, давай, Юра, возвращайся. Хватит, подурили. Я старый партизан, ты – молодой. Возвращайся. Получишь все – палаты, оборудование, операционную, персонал. Веди любую тему, совершенствуйся, езди на специализацию хоть пять раз в год. Потом совсем возьмешь все. Кому-то все равно отдавать надо. А кому еще, сам рассуди. Если что – извини, как извиню тебя я. Ну и вот…
Тут бы доктору Петровичу и самый момент попросить за всех, о ком он думал, и всех вместе с собой пристроить. Может, лучшего и не будет. Не каждый же день по внуку будет разбиваться у всемогущего деда.
Только сказал доктор Рыжиков что-то совсем несуразное. «Нет, – сказал он. – Нет, не надо. Устал я зависеть. От ласки или от гнева. А это значит – опять. Я уже не мальчик, за сорок. И даже ефрейтор. Надо развиваться самостоятельно. Пусть от слабой почки, но сами. Как-нибудь пустим побеги, начнем подрастать. Взойдем, окрепнем, устоим, как сказал один поэт. Не хочу то в рот заглядывать, то ждать перехода наследства. Вольно или невольно будешь поторапливать время, подумывать: когда же черт возьмет тебя! А быть такой сволочью не хочу. Лучше дружно, но врозь».
И не сказал, а промолчал. Чтобы сказать потом, когда все будет не так больно. Когда уляжется. Когда залечится. Только старый партизан никакого ответа не требовал.
– Не хочешь, Юра, ничего не говори. Пока не надо. Просто не спеши. Не отвечай, потом ответишь. Только сразу «нет» не говори, ладно?
Утром звонок. Ада Викторовна. Очень срочно. Очень важно. «Я тут все понимаю, но это так важно, Иван Лукич, миленький! Ах, я не могу по телефону! Уголовное дело!»
Выпросился жалобным взглядом. Прибыл в апартаменты. А там прихорошившаяся Ядовитовна и аккуратный молодой гость. Следователь, как нежнейше промурлыкала дочь мягкой мебели.
– Зачем следователь? – несколько
– Как вы распорядились! – несколько удивленно разъяснила она, переходя на напоминающий шепот. – Вы же сказали. Я знакомого нашла, можно на него положиться.
Иван Лукич еще долю минуты думал, что какому-то следователю требуется качественное лечение в особых условиях, но не мог припомнить, о чем он распоряжался.
– Насчет дела Рыжикова, – многозначительно прошептала Ядовитовна. – О хищении дыхательного аппарата. Правильно вы говорите, хватит этому выскочке все спускать с рук…
В первую минуту она пропустила, что профессор, багровея, медленно разворачивается к ней фронтом, как артиллерия РГК для нанесения прорывающего удара. Или сначала что-то не поняла. А когда поняла, было уже поздно. Налившись зрелым гипертоническим соком, профессор рявкнул так, что содрогнулись стекла: «Вон!»
Чтобы Аде Викторовне не показалось, что она ослышалась, в коридорах, во время погони, он еще несколько раз показал мощь своего партизанского горла, которым в лесных окруженных землянках мог усмирять горячечную стихию буйного бреда или страха, несусветной святой брани перед ампутацией рук или ног.
Следователь в самом деле был знакомый – по незабываемому чикинскому делу. Поэтому доктор Рыжиков и обменялся с ним на входе несколько, правда, задумчивым кивком. Приход доктора Рыжикова и его короткое «пришел» позволили Аде Викторовне безболезненно выскользнуть из западни. Свое чудесное спасение она приписала своей же неописуемой ловкости. На самом же деле ее спасло то, что моторизованный внук Ивана Лукича пришел в себя.
То, что доктор Рыжиков какой-то не такой, обмякший Иван Лукич даже и не заметил. А если и заметил, то отнес это к их общим страданиям за внука-чернышонка. Да и вообще все вокруг должны и обязаны были выглядеть потрясенными. Его скорее удивил бы кто-нибудь обычный и нормальный. Это было бы оскорблением его чувств.
Но доктор Рыжиков был сильно не такой. Совсем не такой. Таким «не таким» его мало кто видел. А может, и не видел никто. И он изменился, пока шел оттуда сюда. Потому что по пути, во дворе, кто-то ему сказал, что из Москвы пришла телеграмма. Там сообщалось, что их практикант по «собственной неосторожности» попал под машину и погиб. Это был Сулейман.
52
– А когда провожали, вы еще хотели сказать что-то важное, – вспомнил Чикин. – А потом сказали, что скажете, когда он вернется…
В коридоре суда кучковались по интересам враждующие кучки свидетелей.
– За сколько запродались, гады? – кричал у соседнего зала свидетелям-врагам сухой и жилистый старик, едва удерживаемый свидетелями-друзьями от рукопашной. – Сколько заплатил вам сей Иуда?
Старик с надувшейся жилой на горле, как видно, от горя забыл, что платил не Иуда, а платили Иуде. Свидетели-враги являлись монолитной группой пожилых женщин с одинаково хмурыми взглядами из-под одинаково повязанных низко на лбы платков. Они в ответ молчали, но в этом молчании крылась самая худшая угроза. Свинцово-безвозвратная. Судились из-за дома. Семейный сын отсекал из-под отчего дома две кровные, горбом нажитые комнаты и пол-участка. Три одинаковые тетки были сестрами отца-ответчика, которые жили вообще в других местах, но из глупости и злости подзуживали дурака сына отделиться и обменяться отцовским полудомом на удобную городскую квартиру. Тетки пришли подтвердить, что семью сына в отцовском гнезде травили мышьяком, не подпускали к телевизору и холодильнику. Мужья злобных теток тоже стояли тут кучкой – отдельной и робкой. Еще недавно ходили к старику родниться, по воскресеньям выпивали, а тут на тебе. Они смотрели на папашу опасливо и виновато, как на покойника.