Обретешь в бою
Шрифт:
— А ты кое-что усвоила. Не зря провела там два года.
Жаклина принялась показывать фотографии и каждую сопровождала пояснениями.
— Фрессеннвилль с птичьего полета. Как снят! Впрочем, он действительно прелестный. Там все маленькие города, необыкновенно уютны — Шартр, Блуа. Это вокзальчик. Через него проходят поезда от Аббевилля — это главный город департамента Сомма — до Ле-Трепора — это уже на берегу Ла-Манша. Знаешь какие у них поезда? Крохотные, в три вагончика, вот здесь видно. Тесные, конечно, не то что наши. А вот Орлеан.
— Это
— Не совсем. Она родилась в деревне, но жила в Орлеане, когда собирала войско для похода на англичан. Вот памятник ей. На коне. Орлеанцы очень чтут Жанну д'Арк. Она даже причислена у них к святым, и ежегодно восьмого мая, в день освобождения города, в ее честь устраиваются торжественные празднества. Для этого выбирают самую красивую девушку, одевают в военный костюм Жанны, и в сопровождении разряженной «свиты» следует она на лошади по улицам.
— Ты не жалеешь о том, что уезжала? — перевел разговор Рудаев.
— Нисколько. Наоборот, рада. Некоторые поступки надо делать хотя бы для того, чтобы потом не жалеть, что не сделал их. Папа до конца жизни тосковал бы по Франции, а обжегся — и успокоился. — Жаклина рассмеялась. — Мама у меня оказалась великим стратегом, честное слово. Ничего, что она проиграла сражение в России.
Она с лихвой выиграла его во Франции. Я, правда, потеряла два года, но, говорят, страшно терять годы, когда их остается мало. — Заметив, что Рудаев снова невнимательно слушает ее, Жаклина сникла, потускнела. — Боря, скажи по правде, я тебе не надоела? Возможно, я болтлива, назойлива…
— Нисколько. Ты говорунья. Болтливый человек чаще всего сосредоточивает внимание на пустяках и говорит о них так длинно и нудно, уснащая всякими второстепенными деталями и подробностями, что тошно становится. От таких людей, у которых рот всегда нараспашку, обалдеть можно.
— А по-русски я правильно говорю? Не смешно? Ничего не искажаю?
— Что ты, я бы сказал, ты усовершенствовалась в русском. В Чехословакии мне встретилась женщина, кстати, наша, донецкая, — послали туда на работу, так она за три года приобрела такой иностранный акцент, что я принял ее за чешку, сносно владеющую русским.
На одной из фотографий Рудаев увидел модель пятидесятитонной нефтеналивной цистерны и возле нее Анри, что-то объясняющего группе людей.
— Что за сценка? — заинтересовался он.
— О, это исторический день! — оживилась Жаклина. — На выставке Проммашэкспорта папа увидел цистерну, сделанную на нашем заводе тяжелого машиностроения. Третья часть листов для всех таких цистерн прошла через его руки. Вот он и задается. Посмотри, какое у него выражение превосходства! Как у полпреда, по меньшей мере. Выставка его доконала. Она была последней каплей на чаше весов. Если к этому прибавить еще неусыпное движение сопротивления в собственной семье…
Рудаев с радостью поплыл в извилистом фарватере воспоминаний Жаклины, который менял свое направление в зависимости от того, какая фотография попадалась ей в руки, и перемещался вместе с
В конце концов он понял, что перед ним сидит не легкомысленная болтушка, которой нипочем чужое горе, а неглупая и, во всяком случае, чуткая девушка. Зная, что никакие успокаивающие слова не в силах помочь ему, она и не говорила их. Только всеми силами старалась переключить его внимание, отвлечь, развлечь.
Жаклина приходила ежедневно. Приносила еду, иногда готовила. Он ждал ее прихода и нервничал, когда ока задерживалась. Ему было легко с ней, как ни с кем. Она ничего не требовала. Он мог разговаривать, мог молчать, мог даже забыть о ее присутствии. Вечером Жаклина тащила его в кино. Изголодавшись по советским фильмам, она готова была смотреть все подряд, даже но два фильма сразу. И он не возражал — чужая жизнь заставляла забывать о своей собственной.
Стали наведываться цеховики. Они редко появлялись с пустыми руками, тащили выпивку и закуску и в меру своего умения пытались взбодрить Рудаева. Жаклина не смущалась, не уходила в тень. Она великолепно играла роль хозяйки дома. Радушно принимала, угощала и ограждала своего друга от назойливых просьб выпить еще рюмочку.
— Боре довольно. У него разладилось сердце. Перебои, — напуская на себя суровость, твердила она, когда никакие другие доводы уже не помогали, и он, человек железного здоровья, ни разу не испытывавший даже легкого покалывания в сердце, сокрушенно вздыхал и говорил:
— Да, хлопцы, что-то начало пошаливать… Перестуки, перебои…
В глубине души Рудаев был глубоко признателен этой девочке. Пить ему не хотелось. Ну случился грех, оглушил себя, когда душа рвалась на части, — и хватит. Но самому отказываться было неловко — обижаются, воспринимают чуть ли не как личную обиду.
Когда появился Ревенко и выгрузил из разбухших карманов сразу три бутылки, Жаклина коршуном налетела на него.
— Все забери обратно! Слышишь? Здесь тебе не распивочная! А не то быстро за двери вылетишь!
И странное дело: Ревенко струхнул и, хотя на лице его появилось выражение неизъяснимой муки, бутылки все же снова пришлось рассовать по карманам.
Долго не заглядывали сталевары смены «В». Рудаев был уверен, что нагрянут они в полном составе, но пришли только Катрич и Нездийминога.
Отвечая на недоуменный взгляд Рудаева, Катрич объяснил:
— Шли все, но не дошли. Сенин отговорил. По Гребенщикову, дескать, вкупе панихиду служили, когда погорел, и теперь… Аналогия неподходящая. Решили по принципу представительства от трудящихся.
Мало радостного рассказали сталевары. Ходили они к Подобеду, доказывали, требовали, просили, к Даниленко ездили — ничего не помогло. Оба как сговорились — в мартене Рудаеву больше не работать.
— А в аппарат я не пойду, — твердо сказал Рудаев, будто находился перед людьми, от которых зависела его участь.