Обрезание
Шрифт:
Ютка рассказала, что ее записали в гимназию и что она будет ходить еще и в танцевальную школу: английский вальс и танго у нее уже получаются. Кроме того, она учится плавать и берет частные уроки английского языка. Еще она говорила о своих подругах, которых только мальчики и интересуют; она вот к мальчишкам совершенно равнодушна. Потом спросила у Роби, умеет ли он плавать; жаль, что не умеет, а то бы они вместе ходили в бассейн «Спорт» на острове Маргит.
Роби Зингер тоже рассказывал ей о себе, потом об учителе Балле, который ласково называет его: Бар-Кохба; сказал о том, что хочет стать искусствоведом; попробовал объяснить, какие странные, непонятные различия существуют между евреями, христианами, венграми и коммунистами, не говоря уж о русских и немцах. Его тоже не так уж интересуют
Ютка показала Роби свой альбом, и тут Роби, покраснев, сказал ей, что он знает одно стихотворение, которое, хотя сочинил его Габор Блюм, он, Роби, с удовольствием напишет в альбом Ютке. Ему стоило невероятных усилий, чтобы на листках с водяными знаками и с цветочным орнаментом, из которых был сшит альбом, писать более или менее ровными буквами; к тому же в альбоме, к немалой его досаде, было уже много записей, сделанных какими-то неизвестными молодыми людьми. Весь вспотев, но каким-то чудом избежав клякс, Роби в конце концов торжественно передал альбом с довольно читаемым текстом Ютке. Та покраснела, читая стих. «Здорово, — сказала она с улыбкой. — Жаль, что это не мне написано».
Потом они слушали радио. «Брожу, брожу по улицам один, там, где с тобой когда-то я бродил…» — сладко грустил модный певец, и Роби Зингер с завистью констатировал, что слова в этой песне куда красивее, чем в том стихе, от которого он малодушно отрекся.
При этом Роби Зингер, вспоминая совет друга, все время, как завороженный, смотрел на Юткины руки. Иногда ему казалось: еще вот-вот, и он схватит одну из них; но в следующий момент ему делалось страшно. Все его чувства, все внимание были теперь сосредоточены на этих руках. Вот оно, счастье, в нескольких сантиметрах от него, надо лишь протянуть руку… Но как это сделать, под каким предлогом? Может, сказать, что он хочет погадать по ладони? Или соврать, что хотел согнать какую-то букашку? Нет, не годится. Нерешаемая задача. Легче Орлиную гору перетаскать горстями на новое место.
«Чего ты на мои руки уставился? — вдруг спросила с удивлением Ютка. — Думаешь, у меня там экзема?» И, вынув из стола шарик синего стекла, дала его Роби. «Вот, чтобы у тебя руки были чем-нибудь заняты!» — хихикнув, сказала она, как бы в виде объяснения.
В комнату вошли бабушка и тетя Роза. «Как они славно играют вдвоем! — сказала со счастливой улыбкой тетя Роза; потом вдруг повернулась к бабушке. — А может, Роби переночует у нас? Им так хорошо друг с другом!» У Роби Зингера на мгновение дыхание перехватило.
Бабушка стала говорить, что Роби ведь надо поужинать, да и у него нет с собой ни пижамы, ни зубной щетки. «Если бы я знала…» — качала она головой. «Ах, полно тебе, — махнула рукой тетя Роза. — Я что, не покормлю его, что ли? А пижам лишних у нас теперь много», — грустно добавила она. «Ну как, Роби, хочешь остаться?» — спросила бабушка. «Конечно!» — не задумываясь, воскликнул Роби Зингер; и потом никак не мог дождаться, когда же бабушка наконец попрощается и уйдет.
На ужин тетя Роза приготовила рагу из цыпленка; на десерт ели айвовый мармелад с большими кусочками миндаля в нем. Роби Зингер изо всех сил старался есть прилично: не стал вылизывать тарелку, как делал дома, и даже не вытирал ее кусочками хлеба. Тетя Роза ласково наблюдала за ним: судя по всему, она была в восторге от аппетита Роби. «Бедный мой Золтан, —
В ту ночь Роби Зингер, одетый в пижаму Юткиного отца и почти утонувший в ней, долго не мог заснуть. То ли жара последних дней уходящего лета была тому причиной, то ли посапывание Ютки на соседней кровати, то ли непривычная обстановка, но он чуть не полночи лежал с открытыми глазами. Ему хотелось поворочаться, как обычно перед сном, но он опасался разбудить девочку: раскладное кресло, на котором ему постелили, и так скрипело от каждого вздоха. А может, он просто не хотел пропустить ни минуты того, доселе неведомого ему состояния, которое, как ему казалось, очень похоже на счастье.
На другой день, в интернате, даже не дождавшись, пока погасят свет, он гордо сообщил Габору Блюму, что накануне ему таки удалось остаться наедине с любимой.
«Ну да? — недоверчиво воскликнул Габор Блюм. — И ты взял ее за руку?» — «За руку? Ха! — презрительно ответил Роби Зингер. — Мы в одной комнате спали. Всю ночь».
5
Во вторник, когда Роби Зингер вернулся из школы в интернат, Балла сообщил ему: звонила бабушка и просила передать внуку, чтобы он не беспокоился, мать направили в клинику нервных болезней имени Аттилы Йожефа, на курс гипнотерапии, там она будет в хороших руках и наверняка поправится. В четверг пришло новое сообщение: бабушка просит Роби на этой неделе приехать домой уже в пятницу, потому что в субботу утром ему нужно пройти медицинское обследование.
У матери это был уже третий курс гипнотерапии. Результат двух предыдущих был осторожно сформулирован в одном из заключений таким образом: «состояние больной прежнее, во всяком случае, ухудшения нет». Мать была рада и этому скромному результату, потому что больше всего на свете страшилась, примерно в одинаковой мере, двух вещей: что судьи в белых халатах в один прекрасный день пропишут ей электрошок и что тогда она попадет в закрытое отделение.
Роби Зингер больше боялся второго: он не мог представить, как сообщит однокашникам, что его мать съехала с катушек. До сих пор, когда его спрашивали о материном здоровье, он говорил: у нее сейчас нервное истощение, но оно рано или поздно пройдет, ей надо только основательно отдохнуть, потому что это в общем-то не болезнь, а просто усталость.
Обследование, о котором бабушка сообщила по телефону, Роби Зингера невероятно встревожило. В лучшем случае, размышлял он, речь идет о том, что его просто-напросто готовят к обрезанию. Это бы еще ладно! Но в последнее время бабушка часто поминала какое-то «общее обследование», а это, очевидно, нечто совсем другое. Стараясь выражаться осторожно, она говорила: нужно проверить, не повлияло ли состояние матери в какой-нибудь форме на здоровье сына. Дело в том, объясняла она, что болезнь унаследовать нельзя, а вот предрасположенность к ней — очень даже можно. Сама она, правда, уверена, что Роби совершенно здоров, но — «лучше бояться, чем испугаться».
Балла, по-видимому, тоже воспринял бабушкины тревоги всерьез. Учитель терпеть не мог, когда кто-нибудь из воспитанников, ссылаясь на высокую температуру или другие уважительные причины, пропускал в школе хотя бы один урок: ведь каждый такой факт укреплял гоев в убеждении, что все евреи — бездельники, которые только и норовят отлынивать от учебы. А теперь вот он, не моргнув глазом, отпускает его домой. Что отпускает: прямо-таки торопит, чуть ли не гонит, вынуждает сесть на трамвай, хотя на улице уже смеркается и все более реальной становится опасность, что где-нибудь между мостом Сталина и площадью Ударников шабес застанет его воспитанника на транспортном средстве! Неужели Балла тоже встревожился? — раздумывал Роби Зингер в вагоне тридцать третьего трамвая, подъезжая к площади Маркса, когда за окнами уже стемнело, то есть вскоре после наступления шабеса, как бы не оказалось, что я чокнутый, или, как часто говорит о себе мать, что у меня «нервы ни к черту»? Что бы тогда делал учитель: все равно продолжал бы свои беседы на исторические темы с воспитанником, который получил в наследство от матери диагноз — neurastenia gravis?