Обрезание
Шрифт:
В тот день бабушка получила в своем кооперативе по пошиву плащей и дождевиков зарплату. Премию ей опять не дали, так что давно вынашиваемый план покупки зимнего пальто для внука и на сей раз накрылся медным тазом. Однако обычные сто граммов дюлайской колбасы она купила: расход этот она рассматривала как своего рода обязательную подать в пользу внука. Твердокопченое, жирное, пахнущее чесноком лакомство, которое Роби Зингер пожирал за несколько минут, даже близко не относилось к числу кошерных блюд, но бабушка в выходные дни никогда не принуждала внука к соблюдению религиозных предписаний. «На это у тебя будни есть», — говорила она.
А чтобы хоть что-то все же напоминало о шабесе, она зажгла свечу
Вечер прошел весело. По радио передавали старые песни, Роби с бабушкой слушали их, глядя на огонек свечи, пока обоим не захотелось спать. Тогда бабушка вытащила из шкафа белье, и они приготовили себе постели на тахте. Роби натянул на себя перину с приятной мыслью, что уж сегодняшняя-то ночь пройдет спокойно: ведь маленькая комната пуста. Материна гипнотерапия и им обеспечила спокойный, сладкий сон.
Сначала Роби Зингер проснулся от того, что место на тахте, справа, было пусто. Он повернул голову к двери, выходящей в прихожую: дверь была открыта. Потом услышал бабушкины шаги. Странно, подумал он, в такое время она никогда не встает; пить захотелось, может, или по нужде… Долго он над этим не размышлял: сон опять сморил его.
Но вскоре он снова проснулся, на этот раз — от какого-то подсознательного страха. Тахта справа все еще было пуста, но у Роби не было времени об этом подумать; в полутьме комнаты он увидел бабушку: она сидела возле рекамье, на полу, сгорбившись и прижав руку к левой груди. Дышала она часто и тяжело — и что-то тихо повторяла, что-то похожее на «не могу, не могу». Роби вскочил, бросился к двери в прихожую, включил свет. Лицо у бабушки было серым, в руке она комкала влажную тряпку, прижимая ее к груди. «Сердце…» — прохрипела она, другой рукой массируя себе плечо. Роби подбежал к ней, опустился рядом на колени, обхватил ее, поднял — тело бабушки было совсем легким — и положил на тахту. И лишь потом спросил, задыхаясь: «Что с тобой, бабушка?»
Губы у бабушки были синие, глаза выкатились, ее трясло, и она все повторяла: «Не могу, не могу». Потом, словно пытаясь собраться с силами, она приподняла голову и тихо, но ясно произнесла: «Не оставляй мать одну».
И в этот момент до Роби Зингера дошел весь ужас происходящего. В этот момент его мозг и сердце постигли то, что невозможно постичь. Он быстро оделся, не отрывая взгляда от бабушки, лежащей на тахте, словно взглядом пытался удержать ее в жизни. «Погоди, бабушка, погоди, я за врачом!» На самом деле он понятия не имел, где сейчас, среди ночи, найдет врача или хотя бы телефонный жетон, чтобы вызвать «скорую».
«Не оставляй мать одну, — повторила, с трудом двигая языком, бабушка. — Она не виновата… — Тут она пристально посмотрела Роби в глаза и спросила строго: — Ты ведь любишь мать?» — «Конечно, люблю, — дрожа, быстро ответил Роби Зингер, — очень люблю, обожаю». — «Вот и славно, — сказала бабушка. — Под коробкой с иголками — тысяча форинтов. На похороны… Для Хевра Кадиша».
Это было уже слишком. Роби Зингера даже затошнило от ужаса. Какое страшное предательство замыслила бабушка: она хочет бросить его тут одного, среди ночи. Теперь уже и у него текли слезы; всхлипывая и жалобно скуля, он встал у тахты на колени и, сложив перед грудью руки, стал умолять бабушку: «Не умирай…»
Он огляделся; предметы в комнате сквозь слезы виделись ему неясными, размытыми. Все было на своих местах: три шкафа, обеденный стол, буфет. Казалось совершенно невероятным, что в этом знакомом мире вдруг возьмет и исчезнет нечто самое главное, самое знакомое и родное. Что сейчас, у него на глазах, произойдет страшное чудо, чудо превращения существующего в несуществующее, живого в неживое.
Это — наказание, назначенное Всевышним, мелькнула мысль в мозгу Роби Зингера, наказание за его грехи. Да, сейчас ему придется расплатиться за все: за поездки на трамвае во время шабеса, за участие в христианском богослужении по воскресеньям, за дюлайскую колбасу… Не исключено, впрочем, что это Иисус Христос протестует, в такой жестокой форме, против одной только мысли об обрезании. Тут Роби Зингеру пришел в голову еще один вариант: а может быть, на сей раз оба Бога, еврейский и христианский, объединились против него, чтобы вместе покарать за «рукоблудие», за счастливые и преступные моменты ночного блаженства, которые он напрасно пытался уравновесить дневными хорошими поступками. Так бывает с теми, горько думал он, кто торгуется с небесами. И есть только одно решение, вдруг понял Роби Зингер. И крикнул женщине, бессильно лежащей на подушках: «Давай молиться, бабушка!»
Он слегка опасался, что бабушка заупрямится, что даже в этой безвыходной ситуации она не проявит должного смирения и богобоязни. Однако бабушка закрыла глаза — и, все еще дыша неровно, с долгими перерывами, что-то забормотала, почти про себя. Роби Зингер же впал в настоящее молитвенное благоговение, шепотом обращаясь с нижайшей просьбой сразу к обоим Богам; он умолял об отсрочке, просил дать ему хотя бы несколько лет на покаяние: ведь надо же учесть и vis major, учесть, что ему всего лишь двенадцать; но если никак нельзя несколько лет, то хоть до утра, и за это он, Роби Зингер, отплатит образцовым поведением, забудет про «рукоблудие» навсегда. И пусть он будет услышан сейчас, пусть только сегодня, один-единственный разик, повторял он механически.
Он не знал, сколько времени простоял на коленях перед тахтой; но когда он очнулся от оцепенения, за окнами светало, на проспекте Ленина скрежетали первые трамваи. Роби Зингер со страхом поднял глаза. Бабушка сидела, ровно дыша; чистым, спокойным голосом она сказала: «Дитятко мое, как я тебя напугала… Но самое плохое уже позади».
«Ты молилась, бабушка?» Жизнь возвращалась в душу Роби Зингера. «Еще чего! — ответила бабушка, приглаживая разлохматившиеся волосы. — Просто поговорила с ним». — «С кем?» — «С Господом Богом». — «И что ты ему сказала?» Бабушка помолчала несколько секунд, потом правой рукой вытерла лоб, поцеловала внука и с триумфальной улыбкой ответила: «Я спросила, не стыдно ему вытворять такое?»
Общее обследование, которое состоялось утром, касалось и бабушки. Терапевт, узнав о ночном приступе, объяснил его как невроз сердца и прописал успокоительные капли. «Ничего себе невроз! — ворчала бабушка в коридоре. — Я чуть в ящик не сыграла». Невропатолог нашел состояние здоровья бабушки удовлетворительным и «соответствующим возрасту». А глазник сказал, что давно не видел таких бодрых пожилых дам, что ей спокойно можно дать на десять лет меньше и даже новые очки не требуются. Бабушка этому обрадовалась: она и старые-то надела только по случаю обследования. То, что нашли у нее в это утро: некоторое расширение легких и не очень хороший желчный пузырь, — новостью не являлось.
Роби Зингер больше всего боялся анализа крови. На его покрытых жировыми подушками руках сестрички никогда сразу не находили сосуды; случалось, его исколют всего, прежде чем кровь польется в пробирку. Но на сей раз первая же попытка оказалась удачной, и врач даже похвалил юного пациента за храбрость.
«Пустяки», — ответил Роби Зингер, переводя дух после некоторого испуга. И они двинулись в рентгеновский кабинет.
На рентгеноскопии настаивала бабушка: ведь бедного Банди, говорила она, унесла чахотка, а ребенок вполне может унаследовать пусть не болезнь, но предрасположенность к ней. На экране, однако, никаких патологических изменений на обнаружилось. Рентгенолог дружелюбно спросил у Роби, кем он хочет стать, когда вырастет. «Искусствоведом, — гордо ответил Роби и добавил: — Предрасположенность к этому я от отца унаследовал».