Обрезание
Шрифт:
Главным — хотя и тайным — пунктом утренней программы было посещение хирургического кабинета. Бабушка успокоила Роби Зингера, что в данный момент об обрезании речи не идет: просто они заглянут туда «f"ur alle Felle». На самом деле она сама, постучавшись в дверь с табличкой «Старший врач д-р Кальдор», сама растерялась, не зная, как сформулировать свой вопрос: ведь речь шла о необычной для поликлиники операции гигиенического характера. Доктор, лысый старик в очках, пригласил Роби сесть и спросил, на что тот жалуется.
«Ни на что я не жалуюсь», — ответил Роби, краснея до корней волос, и посмотрел на бабушку. Та немного откашлялась и попыталась сформулировать щекотливую тему: «Дело в том, господин доктор, — и она беспокойно оглянулась на медсестру, — что мы евреи». — «Я тоже, — улыбнулся доктор, — но медицина
«Тебя как зовут, сынок?» — спросил Кальдор. «Роберт Зингер», — ответил Роби, почувствовав вдруг доверие к доктору. «Ну что ж, Роберт, давай посмотрим, какие у нас дела. Спусти-ка штаны и ляг на кушетку».
Роби, ложась, испуганно покосился на инструменты, лежащие на металлическом лотке рядом с хирургом. Доктор Кальдор заметил его панический взгляд. «Нет-нет, сегодня резать не будем, — сказал он, — для этого тебя надо госпитализировать. Сегодня только осмотрим». Нагнувшись над Роби, он взял пальцами его член и стал двигать вниз-вверх крайнюю плоть. Роби Зингер с ужасом ощутил, что член начинает твердеть. «А этого ты не стыдись, сынок! — успокоил его врач в тот же момент. — Стыдно было бы, если бы он у тебя не вставал. Потому что девушкам это ой как не нравится!» Встретив подобное понимание, Роби Зингер почувствовал, что готов подвергнуться операции хоть сию же минуту, прямо здесь. Какое-то мгновение он даже размышлял, как было бы здорово, если бы он вышел из поликлиники уже обрезанным и в понедельник гордо сообщил об этом учителю Балле. Тут врач кончиком пальца коснулся непокрытой головки, и Роби Зингер с шумом втянул воздух сквозь зубы: было больно. «Ага, — пробормотал доктор Кальдор, — стало быть, чувствительность у нас повышенная?»
Он осторожно ощупал мошонку Роби Зингера, потом сказал: «Все у тебя в порядке, Роберт. Можешь одеваться». И, моя руки, спросил: «Когда бармицва-то?» — «В будущем году», — ответил Роби. «Не будь ты евреем, — сказал врач, — я и тогда посоветовал бы тебе сделать обрезание. А так — тем более». Потом оглянулся и осторожно, вполголоса, чтобы не слышала медсестра, четко произнося каждое слово, добавил: «Потому что очень уж мало нас остается».
Нет, Роби Зингер никогда не подумал бы, что профессора Надаи так сильно интересуют судьбы еврейского народа и искусствоведение. Самое странное заключалось в том, что о душевном здоровье Роби Зингера за все это время не было произнесено ни слова. А ведь Роби вполне был готов, услышав: «Как дела, сынок?» — изложить доктору запутанные, надрывающие сердце события минувших недель. Однако он лишь сказал: «Спасибо, ничего дела…»
Когда они, выйдя из хирургии, остановились у двери с табличкой «Психотерапевт», бабушка собиралась зайти туда всего на минутку, сказать профессору, что дочь ее на следующей неделе не придет: она проходит курс гипнотерапии. А в результате она оставалась в каморке у Надаи так долго, что Роби Зингер всерьез встревожился: не нашел ли психотерапевт и в душе у бабушки что-нибудь нехорошее. Потом дверь открылась, и старик профессор дружелюбно пригласил мальчика, чтобы, как он сказал, просто поболтать немного.
Бабушке пришлось ждать за дверью даже дольше, чем ему; но Роби Зингер теперь не тревожился: разговор увлек его почти так же, как разговоры с учителем Баллой. Правда, здесь говорил в основном он сам, профессор же ни разу не перебил его — не то что многие взрослые, которым не хватает терпения выслушать тебя до конца.
Роби Зингер рассказывал про отца, который был… вернее, стал бы знаменитым искусствоведом, если бы дожил до этого; про интернат, про героев-евреев, особенно про Бар-Кохбу, про Габора Блюма, про школу; а Надаи в основном молчал, но ему, по всему судя, рассказ Роби нравился; во всяком случае, он все время одобрительно кивал.
Потом спросил Роби, умеет ли тот рисовать: ведь многие искусствоведы и сами немного художники. К сожалению, сказал Роби, как раз с этим у него плохо: руки
Что это значит, «сенсибильная», бабушка не могла точно объяснить. «Вряд ли что-нибудь плохое, — успокаивала она внука. — Ну, а если тебя, в двенадцать-то лет, называют личностью, это уже кое-что».
А вторая половина субботы была очень насыщенной: на них обрушилось целое нашествие гостей. Родственники и знакомые словно из какого-то тайного источника все сразу узнали, что теперь можно приходить спокойно, матери дома нет, так что не нужно все время иметь в виду ее чрезвычайную обидчивость. Правда, входя в большую комнату, каждый обязательно спрашивал: «А Эржике где?» И когда бабушка отвечала: «Курс гипнотерапии проходит, бедненькая моя», каждый жалел, что из-за этого не может встретиться с матерью Роби. Причем гости, к немалой радости Роби Зингера, приходили с гостинцами. Первые двое гостей, бабушкин свояк дядя Давид с женой, тетей Виолой, выступили со своим дежурным черносливом, при виде которого бабушка лукаво усмехнулась. Роби Зингер один понимал, что означает эта улыбка: с черносливом этим связана была история, достойная анекдота.
Однажды они были у дяди Давида и тети Виолы в гостях, в Будафоке. Дядя Давид тогда пожаловался, что он сейчас страдает запором, а потому ему нужно есть много чернослива. «Дело житейское, — сказала тетя Виола, — между своими о таких вещах можно говорить». Бабушка заметила, что у нее дело обстоит как раз наоборот, то есть она скорее склонна к поносам; этим тема была закрыта.
Пищеварение у дяди Давида со временем наладилось, но он не забыл, что бабушка жаловалась ему на похожую проблему. И когда супруги однажды пришли к ним, они притащили с собой кило чернослива; наверно, тот самый, ухмылялась бабушка, который они когда-то от нее и получили: чернослив ведь долго может лежать. «Думали, надо что-нибудь полезное принести, — объяснял дядя Давид, — а я ведь помню, у тебя часто запоры бывают». А тетя Виола добавила: «Ничего, дело житейское». С тех пор они каждый раз приносили с собой чернослив, а бабушка каждый раз всплескивала руками: смотрите-ка, самое тайное ее желание угадали!
Третья гостья, тетя Дженни, младшая сестра дяди Давида и свояченица бабушки, пришла с узелком миндальных погачей, которые, как она с удовольствием рассказала, она сама испекла на своей новой газовой плите. Этот гостинец тоже был в высшей степени кстати: бабушка смущенно заметила, что гостей они не ждали, так что теперь будет с чем пить липовый чай. И тут же побежала на кухню, ставить воду, а Роби Зингера попросила помочь накрыть на стол. Но тут опять позвонили; в дверях появилась мадам Флейшман. Эта мадам Флейшман приходилась им такой дальней родственницей, что при каждой встрече они посвящали этой теме особый разговор. «В каком же мы с вами родстве?» — спрашивала бабушка, и проходило не меньше четверти часа, пока они сообща выясняли, кто из давно усопших дядьев или теток имел друг к другу какое-то отношение. В конце концов все настолько запутывались в степенях родства и свойства, в восходящих и нисходящих нитях, в ветвях по отцовской и материнской линии, что, даже раскопав общего предка, забывали, какие тропинки к нему ведут, и в следующий раз начинали все сначала.