Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
– Да какой же он мой? – заорал Бесо.
– По счастью, все это прошло, – бубнил оказавшийся рядом еще один знакомец Бесо – клоун Реваз цулейскири. – И коли благороженным способом посмотреть, то…
– Чего – «то»? – взревел Бесо.
– А то, – продолжил клоун, – у солдат обычно неказистый, сказать, незатейливый провиант, состоящий из десятка сухих вобл и из краюх грубо выпеченного хлеба. Вот почему и дети черствыми получаются.
– Значит, ты тоже считаешь, что Сосо – не мой сын?
Бесо в упор уставился на Реваза.
– На
– Переоценивая блага, которые на тебя падут, не забудь, что в мире есть и то, что подъедает твою репутацию.
– Нет, ты скажи! – свирипел Бесо.
– Ну крови было… – продолжал соглядатай, как бы прислушиваясь одновременно к тому, что творится и на кухне этой харчевни; там – наверняка – посапывает на угольях чайник и сидит чаровница – дочка харчевника – и смотрит через окно на вечер, что плавно вписывается в дикий, почти нетронутый людскими метами пейзаж, который отражают своим сосульчатым блеском углохшие к ночи, отслужившие людям, сосуды. И то, что где-то рядом обретается простецкая компания, даже радует. Вот днем заходил какой-то князь. Какие нежные у него руки…
Силован вздрогнул.
Он сроду так глубоко, вернее, широко не задумывался. И потому не ощущал, что постепенно, но сходит с ума. Потому скорее забубнил то, что хотел услыхать от него Бесо:
– Все было в крови. Гори три дня муки не молол.
– А при чем тут мука? – трезво вопросил Бесо. Но его перебил клоун:
– Баба, как шумный бал: всем веселье найдется.
– Что это значит – всем? – вновь вставил Бесо свой лик в окно недоумения.
Глава тринадцатая
1
В ту пору, когда жизнь Сосо Джугашвили, как автономное море, вбирало в себя все новые и новые притоки впечатлений, разочарований и потерь, вовсю дерзала судьба Володи Ульянова, только что утратившего своего брата Александра, дерзнувшего покуситься на царя.
Ни Сосо, ни Владимир еще не знали, что это была обыкновенная жертва, принесенная на алтарь страданий тайно зреющего ненавистью ко всему благополучному народа.
Вот почему повествование о том, кто в дальнейшем затмит собой горизонт здравого смысла, мы начнем с мягкой ссылки Владимира Ульянова с сестрой в общем-то благословенные места.
Речку звали Ушня. И зимой Володя Ульянов слышал такую складушку:
– Взял пешню, да пошел на Ушню.
И вдруг весной, когда сперва заторосился, а потом и сплыл в свою неведомость лед, Володя услышал:
– Скушно, иди на Ушню.
Всего поставили другое ударение, а кажется, сама речка вроде бы даже изменилась. Ушня – это больше с ухой связано. Так сказать, с рыбой. А Ушня – это значит покрывать неким узором.
И вот и то и другое испытал в ту пору Владимир Ильич: и уху едал, и смотрел, как весна вокруг вышивки свои цветочные
Только душа у него всегда была в одном запале: он хотел как можно больше знать.
И не просто того, что могло, как принято говорить, обогатить сознание. Но и сугубо строгого, что кончается тем, чем завершилось для его брата Александра.
Книги доставлялись тайно.
Невидимо для других, читались.
Самим с собой обсуждались.
Иногда, правда, в этом участвовала сестра Аня.
Рассуждая о случившемся со старшим братом уже по прошествии времени, Володя вдруг понял, что Александр не должен был знать больше того, что на тот период могло потребоваться. Но он всю свою короткую жизнь надеялся на интуицию, считая, что она менее ошибочна, чем огульное утверждение чего-либо.
Потом зря говорят, что идея объединяет. Идея – это индикатор определения, кто и насколько пал, чтобы распространить свою власть на себе подобных.
И Володя думал, что горше всего, когда узнаешь, что не только никчемен и бесполезен, но и тягостен. И что тебя терпят рядом исключительно из милосердия.
Володя делает некий хмылок. Как бы отгоняя все то, что намыслилось в последнюю минуту, и произносит вслух:
– Трудно себе представить картину более грустную, чем та, которую ты сам нарисовал в своем воображении.
Он смотрел на землю, на ее весеннее роскошество, и думал, что вот она, земля, всегда преданна человеку. И, как когда-то, в развитие своего многовекового заблуждения, христиане утверждали, что Бог отдал душу во спасение рода человеческого, так во имя чего ее отдаешь ты?
Этот вопрос вырвался сам по себе. И Володя, взяв прутик, написал на высыхающем прибережье:
– Если в тебе нет ярости осознания своей правоты, отойди от борьбы.
Сидя на корточках, он так забылся, что не заметил, как рядом оказался кто-то.
А обнаружил это, когда здоровенная сапожина наступила на его писанину и пристальный присмотрщик, коему было поручен за обоими Ульяновыми следить, спросил:
– Будущее рисуешь?
– Нет, настоящее иллюстрирую.
И тут же неведомо откуда набежавшая волна смыла все то, что еще можно было прочитать.
И Ульянов выпрямился.
Его озадачило, что урядник обратился к нему на «ты».
Но тут же увидел, что у блюстителя просто благодушное настроение. Что тот и минутой позже подтвердил:
– Ведь Паска нонче! – как-то совсем простецки произнес он. И Володя понял, что охраннику его лояльности просто хочется с кем-либо поговорить. Но раз подвернулся он, то почему бы не совместить полезное с приятным.
Блюститель какое-то время осоловело оглядывал окрестности, потом начал:
– Каторжане нарабатывают в себе злобу по отношению ко всему кандальному и утешительному.
Сперва Володя подумал, что в слове «скандальный» он пропустил «с» и потому оно прозвучало как «кандальный».