Обрыв
Шрифт:
– На одну минуту, Вера, – вслух прибавил потом, – я виноват, не возвратил тебе письма к попадье. Вот оно. Все хотел сам отдать, да тебя не было.
Она взяла письмо и положила в карман.
– А то, другое, которое там!.. – ласково, но с дрожью в голосе спросил он, наклоняясь к ней.
– Какое то и где там?
– Другое, синее письмо: в кармане?
У него сердце замирало, он ждал ответа.
Она выворотила наизнанку карман.
– Ах, уж нет! – сказал Райский, – от кого бы оно могло быть?
– То!.. А от попадьи ко мне, – сказала она, помолчав, – я на него и отвечала.
– От попадьи! – почти
– Да, конечно! – подтвердила она равнодушно и ушла.
– От попадьи! – повторил он, и у него гора с плеч свалилась. – А я бился, бился, а ларчик открывался просто! От попадьи! В самом деле: в одном кармане и письмо, и ответ на него! Это ясно! Не показывала она мне, тоже понятно: кто покажет чужое письмо, с чужими секретами!.. Разумеется, разумеется! И давно бы сказала: охота мучить! Какой мгновенный переход, однако, от этой глупой тоски, от раздражения к спокойствию! Вот и опять тишина во всем организме, гармония! Боже, какой чудный вечер! Какое блестящее небо, как воздух тепел, как хорошо! Как я здоров и глубоко покоен! Теперь все узнал, нечего мне больше делать: через два дня уеду!
– Егор! – закричал он по двору.
– Чего изволите? – из окна людской спросил голос.
– Завтра пораньше принеси чемодан с чердака!
– Слушаю-с.
Он мгновенно стал здоров, весел, побежал в дом, попросил есть, наговорил бабушке с три короба, рассмешил пять раз Марфеньку и обрадовал бабушку, наевшись за три дня.
– Ну, вот слава Богу! три дня ходил как убитый, а теперь опять дым коромыслом пошел!.. А что Вера: видел ты ее? – спросила Татьяна Марковна.
– Письмо от попадьи! – вдруг брякнул Райский.
– Какое письмо? – сказали обе, Марфенька и бабушка.
– А то, что на синей бумаге, о котором я недавно спрашивал.
Он выспался за все три ночи, удивляясь, как просто было подобрать этот ключ, а он бился трое суток!
«Да ведь все простые догадки даются с трудом! Вон и Колумб просто открыл Америку…»
И остановился, сам дивясь своему сравнению.
Утром он встал бодрый, веселый, трепещущий силой, негой, надеждами – и отчего все это? Оттого, что письмо было от попадьи!
Он проворно сел за свои тетради, набросал свои мучения, сомнения и как они разрешились. У него лились заметки, эскизы, сцены, речи. Он вспомнил о письме Веры, хотел прочесть опять, что она писала о нем к попадье, и схватил снятую им копию с ее письма.
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью читал о своей докучливости, но на сердце у него было покойно, тогда как вчера – Боже мой! Какая тревога!
– Что ж, уеду, – сказал он, – дам ей покой, свободу. Это гордое, непобедимое сердце – и мне делать тут нечего: мы оба друг к другу равнодушны!
Он опять пробегал рассеянно строки – и вдруг глаза у него раскрылись широко, он побледнел, перечитав:
– «Не видалась ни с кем и не писала ни к кому, даже к тебе…»
– Ни с кем и ни к кому — подчеркнуто, – шептал он, ворочая глазами вокруг, губы у него дрожали, – тут есть кто-то, с кем она видится, к кому пишет! Боже мой! Письмо на синей бумаге было – не от попадьи! – сказал он в ужасе.
Судорога опять прошла внутри его, он лег на диван, хватаясь за голову.
VII
На другой день, часов в десять утра, кто-то постучал к нему в комнату. Он, бледный, угрюмый, отворил дверь и остолбенел.
Перед ним стояли Вера и Полина Карповна, последняя в палевом, газовом платье, точно в тумане, с полуоткрытою грудью, с короткими рукавами, вся в цветах, в лентах, в кудрях. Она походила на тех беленьких, мелких пудельков, которых стригут, завивают и убирают в ленточки, ошейники и бантики их нежные хозяйки или собачьи фокусники.
Райский с ужасом поглядел на нее, потом мрачно взглянул на Веру, потом опять на нее. А Крицкая, с нежными до влажности губами, глядела на него молча, впустив в него глубокий взгляд, и от переполнявшего ее экстаза, а также отчасти от жара, оттаяла немного, как конфетка, называемая «помадой».
Все молчали.
– Я у ног ваших! – сказала наконец сдержанным шепотом Крицкая.
– Что вам угодно? – спросил он свирепо.
– У ног ваших! – повторяла она, – ваш рыцарский поступок… Я не могу вспомнить, не могу выразить…
Она поднесла платок к глазам.
– Вера, что это значит? – с нетерпением спросил он.
Вера – ни слова, только подбородок у ней дрожал.
– Ничего, ничего – простите… – торопливо заговорила Полина Карповна, – vos moments sont precieux: [142] я готова.
142
каждая ваша минута драгоценна (фр.).
– Я писала к Полине Карповне, что вы согласны сделать ее портрет, – сказала наконец Вера.
– Ах! – вырвалось у Райского.
Он сильно потер лоб. «До того ли мне!» – проскрежетал он про себя.
– Пойдемте, сейчас начну! – решительно сказал потом, – там в зале подождите меня!
– Хорошо, хорошо, прикажите – и мы… Allons, ch`ere [143] Вера Васильевна! – торопливо говорила Крицкая, уводя Веру.
Он бы без церемонии отделался от Полины Карповны, если б при сеансах не присутствовала Вера. В этом тотчас же сознался себе Райский, как только они ушли.
143
Пойдемте, дорогая (фр.).
Он хотя и был возмущен недоверием Веры, почти ее враждой к себе, взволнован загадочным письмом, опять будто ненавидел ее, между тем дорожил всякими пятью минутами, чтобы быть с ней. Теперь еще его жгло желание добиться, от кого письмо.
Он достал из угла натянутый на рамку холст, который готовил давно для портрета Веры, взял краски, палитру. Молча пришел он в залу, угрюмо, односложными словами, велел Василисе дать каких-нибудь занавесок, чтоб закрыть окна, и оставил только одно; мельком исподлобья взглянул раза два на Крицкую, поставил ей кресло и сел сам.