Обстоятельства речи. Коммерсантъ-Weekend, 2007–2022
Шрифт:
Государство не оставалось в долгу и славянофилов недолюбливало: панславистские лозунги ему до поры до времени были по политическим причинам совершенно неудобны, и даже как будто бы невинное славянофильское фрондерство по части внешнего облика — ношение бород и армяков — воспринималось там, где надо, не как милая эксцентричность, а как провокация, и высочайшее неудовольствие на сей счет выражал не только Николай I, но и молодой Александр II. Доходило и до арестов. Так, Юрий Самарин в 1849-м двенадцать дней просидел в Петропавловской крепости, после чего его вызвал к себе сам Николай и по-отечески разбранил: «Ты пустил в народ опасную идею, толкуя, что русские цари со времени Петра Великого действовали только по внушению и под влиянием немцев. Если эта мысль пройдет в народ,
После убийства Александра II антизападничество и антиевропейство оказались в опасной близости к государственному самосознанию.
Речь не о торжестве неорусского стиля в изобразительных искусствах. Положим, носить окладистую бороду — личная воля Александра III, как и реформа воинского обмундирования с почвенническими аллюзиями на кафтаны, шаровары, косоворотки и так далее. Но живопись Васнецова, архитектура Шервуда и Померанцева, сладкие псевдонародные ухищрения ювелиров, журнальных рисовальщиков, театральных художников — не было на них распоряжений (хотя и было официальное признание): национальной стариной на переходе от историзма к модерну упивалась художественная культура во всех европейских странах, не в этом дело.
Открыто предать анафеме реформы Петра в том, что касается вестернизации, власть по-прежнему не могла, даже если бы имела такое желание, — в противном случае она рисковала подорвать свой символический авторитет, который, как казалось, все еще крепко связан с петровским мифом и идеей величия первого императора всероссийского. (И вдобавок аннигилировала бы легитимность правящего дома, с петровских времен заключавшего династические браки с немецкими великородными семействами.) Это интеллигенция — от Ге до Мережковского — чем дальше, тем больше относилась к этому величию с опаской. С государственной же точки зрения выходило, что Петр по-прежнему культурный герой и «властелин судьбы». И при Александре II, когда с помпой справляли двухвековой петровский юбилей, и при Николае II, когда праздновали 200-летие Полтавы. Ну и при Александре III, когда сетовать на то, что в Европу таки прорублено окно, не было никаких резонов — войн нет, экономические, культурные и научные отношения с Западом процветают, и сам государь-миротворец, приветствуя в Кронштадте французскую эскадру, ради интересов державы с обнаженной головой слушает гимн Третьей республики, то есть тираноборческую «Марсельезу»: непринужденность и дружелюбие вполне в духе благостных рассказов о Петре Великом.
Но на самом деле после убийства Александра II верх взяли не просто консерваторы и охранители — они-то бывали разными. Один из ближайших сподвижников убитого императора, Петр Валуев, совсем не был идейным ниспровергателем основ, но при этом искренне не мог понять, почему бы России в смысле развития государственных учреждений не следовать опыту просвещенных стран: «если так везде, то так должно сбыться и у нас». Нет, победило направление в духе Данилевского и его до сих пор почитаемой в некоторых кругах книги «Россия и Европа». Направление, травмированное Крымской войной, видевшее в ней, если воспользоваться словами Тютчева, «бешеную ненависть… которая тридцать лет, с каждым годом все сильнее и сильнее, разжигалась на Западе против России». Озлобленное той испуганной неприязнью, с которой Запад реагировал на силовые методы имперского руководства в бунтовавшей Польше. Видящее в Западе «естественного и необходимого противника», который со времен Меттерниха только и делал, что пакостил России, используя в своих грязных целях даже самые благородные ее порывы.
Из всего этого с помощью более или менее развернутых выкладок следовало, конечно, что «Россия — не Европа». А значит, оглядываться на то, что «так везде», — это, по выражению Данилевского, «европейничанье — болезнь русской жизни»: «Мы возвели Европу в сан нашей общей Марьи Алексеевны, верховной решительницы достоинства наших поступков. Вместо одобрения народной совести признали мы нравственным двигателем наших действий трусливый страх перед приговорами Европы, унизительно-тщеславное удовольствие от ее похвал».
Реформам, естественно, тоже доставалось. Скажем, Михаил Катков в молодости с энтузиазмом писал: «Только с Петра русский народ стал нациею, стал одним из представителей человечества… А до Великого не было у нас ни искусства в собственном смысле этого слова, ни науки». Позднее же сетовал, что «преобразователь совершил великие дела, но не достиг своей высшей цели», что «вдвинул Россию в Европу, но… поработил русский народ чуждому просвещению». Это публицистика — однако при Александре III катковская публицистика благодаря связям с Победоносцевым и придворными кругами соответствующего направления имела большой вес. В 1880-е Катков устроил кампанию против министра иностранных дел Гирса и министра финансов Бунге (обрусевших шведа и немца соответственно) по причине их нерусскости — в предшествовавшие царствования такое было бы просто немыслимо, а вот теперь Бунге в результате этого наступления пал. Но если по большому счету, то куда гибельнее оказалось другое.
С марта 1881 года и до самого падения империи приближенные к трону правые идеологи так и твердили двум царям одни и те же мантры. Все зло, все смутьяны — с Запада, чужестранные свободы и конституции — гиль, пустая говорильня, орудие неправды и интриг, не годится все это для России, она сильна таинственной неизъяснимой связью боговенчанного монарха и его народа, и заимствованные политические формы способны только испортить доверительные отношения державного отца и его детей.
В 1924 году, когда с переименованием Петрограда в Ленинград «петербургский период» закончился даже и на последнем символическом уровне, Максимилиан Волошин написал свое знаменитое: «Великий Петр был первый большевик». Сами большевики в ту пору к императору относились двойственно. На то же самое переименование Василий Лебедев-Кумач отозвался журнальным стихотворением, где Петр — обреченная на забвение тень, «мертвый всадник»: «И угрюмо, у зданья Сената, / На зарытой в сугробах скале, / Позабытый мертвец-император / Черным призраком реет во мгле». Отец советской историографии Михаил Покровский в своей «Русской истории в самом сжатом очерке» (1921) не жалел черных красок. «Петр, прозванный льстивыми историками „великим“» — изверг, алкоголик, сифилитик; его административные и военные успехи отмечаются, но как-то безлично — это, мол, «торговый капитал» достиг того-то и того-то.
С другой стороны, спор о зловредности или благотворности вестернизации теперь уж, казалось, был решен. Восходящие к славянофилам соображения о тлетворности иностранного влияния и особом русском пути были отметены, а все охранители-почвенники заклеймены как прихвостни реакционной буржуазии. В духе пролетарского интернационализма враждебными могли быть не чужие державы, чужестранная мораль и не чужая цивилизация, а эксплуататорские классы. В конце концов, Маркс и Энгельс о петровской модернизации писали скорее уважительно, да и Ленин, по сути, мимоходом призывал даже брать Петра за образец в этом отношении — именно за то, что тот «ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства».
И наконец, в 1930-е оказалось, что «позабытый мертвец-император» не так уж и позабыт. В декабре 1931 года Сталин дал программное интервью немецкому писателю Эмилю Людвигу, где имя Петра возникает практически сразу же. Людвиг спрашивает Сталина, не считает ли он себя продолжателем петровского дела — ведь «Петр Великий очень много сделал для развития своей страны, для того, чтобы перенести в Россию западную культуру». Сталин кокетливо отвечает, что параллель бессмысленна: Петр действительно «сделал очень много для создания и укрепления национального государства помещиков и торговцев», но сам он, Сталин, трудится ради укрепления «государства социалистического, и значит — интернационального».