Обвал
Шрифт:
— Я обнаружил один пробел в истории, по крайней мере в военной истории, — начал Зюскинд, который теперь уже не казался Лаху мешком, для потехи украшенным нашивками и погонами. — Тех генералов, которые берут города, да, да, которые берут города, всегда, как говорится, нарасхват, по кускам разрывают и историки, и литераторы. Но боже мой, а разве тот генерал не является положительным примером в истории, который сдал город умно, во имя будущего нации и во имя сохранения мобильных сил?! После любой войны неизбежно следуют репатриации.
— Да, это верно, — согласился Лах и
Ординарец Пунке последовал за ним и там, в убранной коврами комнате, по-сыновьи спросил:
— Устали, господин генерал?
Лах кивнул и, не раздеваясь, лег на кровать. Пунке подскочил к нему и хотел было спять сапоги, но Лах приостановил:
— Не надо, друг мой. Ты бы чемодан приготовил. Лишнего не клади. Но бинокль, несколько пачек писчей бумаги положи обязательно, придет время — и я займусь мемуарами…
Пунке начал возиться с чемоданом, а Лах вдруг вспомнил фразу, высказанную Зюскиндом о пробеле в военной истории. «Верно, верно, Зюскинд, еще не написано о тех, кто сдает города, в положительном плане. Но мы сами напишем. Бог даст нам передышку, и тут мы напишем во имя и во славу, чтоб дух Германской империи не иссяк».
Мысли его прервал вошедший адъютант.
— Что еще? — не поднимаясь, спросил Лах.
— Я договорился…
— Это о чем?
— По поводу парламентеров.
— Кто именно согласен пойти?
— Майор Хевке и подполковник Кервин.
— Прочтите свидетельство.
Адъютант прочитал:
— «Подполковник Кервин и майор Хевке с переводчиком имеют приказ коменданта крепости генерала пехоты Лаха просить, чтобы были отосланы парламентеры к коменданту крепости. Также прошу сейчас прекратить военные действия…»
Лах упрятал лицо в шинель, глухо выговорил:
— Проинструктируйте офицеров и… посылайте.
Пунке смекнул, в чем дело, и перестал укладывать вещи. Ефрейтор был уже в годах и, конечно же, как истинный немец, высоко ценил свое начальство и каждое распоряжение генерала, указания и приказы его воспринимал как величайшую мудрость, как полководческий маневр, осуществление которого немедленно приведет к разгрому русских. Он наконец слезящимся оком подмигнул адъютанту и начал щеточкой пушить изрядно поседевшие усы. А распушив их, достал из кармана губную гармошку, чтобы наиграть мотив песенки, которую очень любил Лах. Он продул лады и уже приложил к губам изящную гармошку, отделанную серебром, как появился полковник Зюскинд. По мнению Пунке, не тот полковник Зюскинд, рассудительный и знающий себе цену, а совсем другой, кричащий и машущий руками, не пунктуальный в своих докладах, а растрепанный и говорящий бог знает что:
— Хевке и Кервин еле вырвались. Эсэсовцы предупреждают, что всех перестреляют. Они уже появились в штабе, угрожают расстрелом… каждому, кто примет капитуляцию…
— Наведите порядок, господин полковник! А эсэсовцеа вышвырните из бункера! — Лах поднялся, ею лицо было бледным, но потом отошло, он успокоился и, не теряя достоинства, сказал: — Вы правы, господин полковник, после войны начнется репатриация. Умен не только тот, кто города берет, но и тот, кто вовремя и организованно их сдает. С прицелом на будущее, во имя империи!.. Мой друг Пунке, пожалуйста, коньяку и кофе.
Зюскинд закрыл лицо руками, тряхнул головой, как бы пробуждаясь от страшного кошмара, сказал:
— Я, господин генерал, был и останусь с вами, готов выполнить любое ваше распоряжение.
— Спасибо, полковник. Ценю ваше мужество. Выпьем за то, чтобы тяжкое горе для немецкого народа никогда но повторилось! Мужайтесь, полковник!.. И знайте: только военные могут спасти Германию! А не Роме и… Губерт! Она мастаки шить дело, по которому, не разбираясь, разжалуют, снижают… Тебе это известно по графу Шпанека.
— Да, да, господин генерал, мы с графом в Крыму, в Керчи… — пролепетал Зюскинд.
Выпить они не успели: в тот момент когда Зюскинд дрожащей рукой брал неподдающуюся рюмку, открылась дверь и через порог переступил лейтенант из шифровального отдела, еще совсем безусый и бледнолицый молодой человек, которого Пунке хорошо знал и высоко ценил как примерного офицера. Лейтенант, выхватив из кобуры пистолет, приложил его к своему виску.
— Господин генерал, во имя фюрера! Прикажите вернуться уполномоченным по переговорам!.. Это предательство! — закричал лейтенант.
Лах кивнул Пунке:
— Мой друг, налейте господину лейтенанту.
Теперь у самого Пунке отказали руки: он никак не мог попасть в рюмку и все лил на стол, и лужица уже стекала. В наступившей тишине было слышно, как жидкость издавала какой-то странный звук, ударяясь о каменный пол. Пунке схватил тряпку, начал вытирать пол. Когда вытер и выпрямился, увидел: Лах курил, сидя в кресле, а полковник Зюскинд остекленевшими глазами смотрел на лейтенанта, державшего пистолет у своего виска; под дулом отчаянно трепыхалась взбухшая синяя жилка, а рука лейтенанта сделалась совершенно белой.
Лах сказал:
— Я понимаю вас, господин лейтенант, но стрелять не советую…
— Верните уполномоченных, господин генерал, иначе все раскроется! Обер-фюрер Роме отдаст вас под суд за сдачу города. Вы должны сражаться до последнего солдата.
Лах швырнул сигарету в угол. Пунке подумал, что сейчас произойдет невероятное, ибо он знал крутой характер своего генерала, да и налицо явное неповиновение, нарушение всякой субординации.
— Сколько вам лет, господин лейтенант? — спросил Лах, не вынимая рук из кармана шинели.
— Ровно восемнадцать…
— То-то же. — Генерал подошел к лейтенанту, погладил по голове. — У меня сын такой, но он уже погиб. И волосы у него такие же были светлые. И лицом вы похожи…
Лейтенант все же выстрелил. Упал он на спину, за порог. Дверь качнулась, закрылась, по не совсем, осталась щель, сквозь которую Пунке видел мертвое лицо лейтенанта с окровавленным виском, а рядом лежал пистолет, уже остывший и, пожалуй, никому не нужный.
— Уберите его, мой друг, — сказал Лах и вновь сел в кресло. — Похороните, он был неплохим офицером. Что поделаешь, возраст опасный, господин полковник. В таких летах кажется, что все понимаешь, все видишь, на самом же деле — слеп!..