Очарование зла
Шрифт:
— Да.
— Тебе приказали?
— Просто появились другие дела.
— Что с нами будет? — Вера приподнялась на локте, витой локон упал на бровь — причудливая виньетка на гладком лбу. — Что будет со мной? Ведь ты опять оставишь меня!
— Да, — подтвердил он с тихой, уверенной болью. — Вечером я обязан быть в Париже. Я приехал только на один день. Увидеть тебя. Я уезжаю в Испанию.
— В Испанию? — Она все еще не понимала.
— Я записался в Интербригаду.
— Зачем?
— Вера, — он обнял ее, уложил, устроился рядом, касаясь
— Но ведь ты можешь бороться с фашизмом и здесь, — странная надежда на миг охватила Веру. Глаза ее загорелись. — Послушай, Болевич, я ведь тоже, я тоже с ним борюсь… Только тайно. Я не могу тебе об этом рассказать. Но если ты согласишься, то я поговорю с моими… ну, с моими товарищами, и мы будем бороться вместе…
Он отвернулся, кусая губы. Наивность Веры пронзила его, тронула до глубины души. Он и не подозревал, что в состоянии чувствовать так глубоко, так сильно. Марина упрекала его в бесчувственности — кажется. Он уже не помнил в точности. Эти тяжелые сцены он постарался выбросить из памяти, чтобы от Марины остались только стихи и ощущение прикосновения к запретному чуду, к кладу, спрятанному в седьмой комнате. Марина была чужая, Вера — своя, абсолютно родная. Никто не был ему ближе.
— Не надо… — проговорил Болевич, глядя на тусклый портрет забытой незнакомки — бледная акварель, настойчиво глядящие расширенные глаза, винная роза в ломких пальчиках. — Не надо никому ничего говорить, Вера.
— Почему?
Он повернулся к ней.
— Потому что у каждого в жизни свой путь. Я люблю тебя. Я первый раз так люблю — первый и последний. Ты — единственный для меня человек в этой жизни.
По ее лицу катились слезы. Он поцеловал ее и поразился тому что на вкус эти слезы оказались сладкими. Не солеными и не горькими. Сладкими, чуть пьянящими, как капелька нектара, которую в детстве он высасывал из крохотных беловатых цветочков, мириадами их покрывались весной кусты в саду, где он играл с сестрами…
Только один день. Он начался с середины и закончился около трех часов дня, после того как прошло утро, миновал завтрак, и еще они успели прогуляться по набережной. Вере было странно смотреть по сторонам: Антиб преобразился. Теперь бедному курортному городку больше не требовалось прилагать старания для того, чтобы понравиться Вере. Это был просто совершенно другой городок, уютный, обжитой. Каждый куст, покрытый чрезмерными южными цветами, каждое кафе, каждая обцелованная ветрами каменная ваза на парапете приобрели смысл и историю. Минуты растягивались, получали значение часов; часы тянулись чередой бесконечностей — и вдруг все оборвалось: круглые часы, вокзал, в торжественном дыму прибыл, точно похоронный кортеж, поезд, и Болевич оторвался от Веры, встал на подножку. Она молча стояла на перроне, обратив к нему лицо. Слезы текли неостановимо, не искажая красивых правильных черт. Потом раздался свисток, и поезд —
Того не было в отеле. Он возвратился минут через двадцать после появления Веры. Увидел ее — лежащую в привычной позе, одетую, но без туфель, с ногами на спинке кровати. Вместе с Кондратьевым вошел запах одеколона. Одеколон был хороший, но — вот незадача! — прямо по запаху можно было определить цену за флакон. Вера считала это глобальным недостатком. Запах должен витать и слабо угадываться, что до цены этого запаха — то даже мысль о ней не должна приходить на ум. Поэтому одеколон Кондратьева был, по большому счету, плохой.
Увидев Веру, он на мгновение оцепенел. Затем взорвался:
— Где вы были?
Вера молча смотрела на свои ноги.
Он бушевал холодно, с расчетливой ненавистью:
— Вы отсутствовали почти сутки! Где вы были? Отвечайте!
Но ей лень было даже шевельнуть губами. Все пережитое за эти бесконечные сутки — встреча, прогулки, ночь в мансарде с картинами, расставание на перроне — забрало у Веры, кажется, все эмоции на месяц вперед. Она просто не в состоянии была ничего больше почувствовать.
— Вы понимаете, что наделали? — ярился он, бессильный. — Вы понимаете?
Она не понимала, не знала, не хотела…
— Из-за вас я потерял его из виду. Целых четыре часа он был неизвестно где! Неизвестно чем занимался, неизвестно с кем встречался! Четыре часа! Вы понимаете, что натворили?
…Да, еще этот бессмысленный Седов с его бессмысленным Интернационалом…
Вера вдруг вскочила, схватила из-под кровати чемодан, бросила туда несколько первых попавшихся под руку предметов: мелькнул кружевной бюстгальтер, махнул резинками пояс, полетели свитые в змеиный клубок чулки, плавно махнуло подолом купленное в Антибе платье…
— Что вы делаете? — Кондратьев опешил.
— Что делаю? — Она смахнула прядь с лица, бросила на него взгляд, значение которого он не понял. — Собираю вещи.
— Зачем?
— Уезжаю, вот зачем.
— Куда?
По его тону она вдруг поняла: он воображает, будто она получила новое задание. Последняя надежда на то, что мироздание не рухнет. Ничего, товарищ Кондратьев, сейчас оно рухнет.
— В Париж, вот куда. Поняли?
Она застегнула ремни чемодана.
Он понял.
— Вы с ума сошли! — прошипел он. — Не смейте!
— Да? — Она выпрямилась, держа чемодан. — Что вы сделаете, чтобы меня остановить? Убьете?
Она тихо засмеялась, наслаждаясь его беспомощностью. Рослый, мускулистый, тренированный, он ничего не мог с ней поделать.
— Я сойду с ума в том случае только, если останусь здесь хотя бы на день, — дружески сказала ему Вера. — Постарайтесь понять.
По его лицу она видела: не станет он стараться. Она нажила себе врага на остаток дней своих. Ей было наплевать.