Очерки становления свободы
Шрифт:
Так что в смысле практического уяснения добра почти все имелось в наличии. Но вслед за разрешением принципиальных трудностей мы приходим к вопросу: как шестнадцатое столетие распорядилось тем сокровищем, которое собрали для него средние века? Тут в качестве приметы времени более всего бросается в глаза падение влияния религии, столь долго царившей в обществе. Шестьдесят лет должно было пройти после изобретения книгопечатания, 30 тысяч книг сошло с печатных станков Европы, прежде чем человеку пришло в голову предпринять издание Священного Писания по-гречески. В былые дни, когда каждое государство прежде всего заботилось о единстве веры, обыкновенно полагали, что права человека и обязанности по отношению к нему соседей и правителей зависят от его религиозной принадлежности; по отношению к турку или еврею, язычнику, еретику, или ведьме, правящей обедню черту, общество брало на себя отнюдь не такие же обязательства, как по отношению к добропорядочному христианину. По мере ослабления влияния религии возрастала роль государства, которое объявило своей привилегией и поставило на службу своей выгоде право руководствоваться исключительными принципами по отношению к своим врагам. На политическую сцену выступил Макиавелли, провозгласивший, что преследуемые государством цели оправдывают любые средства их
Дерзкая доктрина Макиавелли была в последующие эпохи подхвачена людьми незаурядными. Они увидели, что в критические времена достойный человек не часто находит в себе силу для проявления своего великодушия; что ему обыкновенно приходится уступать тем, кто руководствуется изречением «не разбив яиц, нельзя сделать яичницу». Они увидели, что между нормами общественной и частной нравственности имеется существенная разница, ибо ведь ни одно правительство никогда не станет подставлять для пощечины другую щеку и не допустит мысли о том, что милосердие выше справедливости. Определить существо этой разницы и положить границу исключениям они не могли, — как не знали иного мерила делам народа, кроме того успеха, которым будто бы небо изъявляет свой суд земным трудам человеческим.
Учение Макиавелли едва ли выдержало бы проверку парламентаризмом, ибо общественное обсуждение требует по меньшей мере исповедания религии добра. Но учение это сообщило громадный заряд энергии абсолютизму, заставив замолчать совесть искренне веровавших королей и почти уравняв добро и зло. Карл V назначил цену в пять тысяч крон за убийство своего врага. Фердинанд I и Фердинанд II, Генрих III и Людовик ХIII — каждый из этих монархов запятнал себя вероломной расправой с наиболее могущественным из своих подданных. Мария Стюарт и Елизавета старались погубить друг друга. Путь торжествующей абсолютной монархии был проложен ценой утраты духа и институтов лучшей эпохи, и не отдельными злодеяниями, но с помощью детально разработанной философии преступления и столь тщательного извращения нравственного чувства, подобного какому мир не знал с той поры, как стоики в корне преобразовали моральные устои язычества.
Духовенство, столь многообразно служившее делу свободы на протяжении своей вековой борьбы против феодализма и рабства, теперь взяло сторону королевской власти и поставило себя ей на службу. Попытки реформировать церковь на основе конституционной модели провалились и лишь сплотили интересы духовной иерархии и трона в их борьбе против системы разделения власти как общего их врага. Самовластным королям Франции и Испании, Сицилии и Англии было под силу подчинить своей воле духовное начало. Французский абсолютизм складывался в течение двух веков усилиями двенадцати поглощенных политикой кардиналов.
Короли Испании добились того же практически одним ударом, возродив и поставив себе на службу уже сходивший со сцены трибунал инквизиции — и с помощью вызванного им к жизни террора по существу превратившись в деспотов. На глазах одного поколения вся Европа перешла от анархии дней Алой и Белой роз к страстной покорности, к молчаливому довольству тиранией, ознаменовавшей царствование Генриха VIII и современных ему королей.
Воды быстро прибывали, когда в Виттенберге началась Реформация — и появились основания ожидать, что влияние Лютера остановит этот наплыв абсолютизма. Ибо Лютеру повсюду противостоял тесный союз церкви и государства, а значительнейшая часть Германии управлялась владетелями, которые были одновременно и прелатами римского двора. На деле Лютер имел больше оснований опасаться вражды не духовных, а светских князей. Ведущие епископы Германии склонялись к тому, чтобы уступить требованиям протестантов, и сам папа тщетно взывал к императору, побуждая его держаться политики примирения. Но Карл V объявил Лютера вне закона и преследовал его, а герцоги Баварии свирепо расправлялись с его учениками: рубили им головы, жгли их на кострах, — в то время как демократия городов почти повсеместно взяла сторону реформатора. Однако ужас перед революцией был самым сильным из политических чувств Лютера, а глянец благообразия, которыми гвельфские богословы покрыли бездеятельную покорность апостольской эпохи, были характерной чертой того средневекового мышления, которое он отвергал. Хотя в свои последующие годы он однажды и отходил от этого, все же сущность его учения была в высшей степени консервативна; лютеранские государства сделались оплотами суровой неподвижности, лютеранские писатели постоянно клеймили демократическую литературу, возникшую на втором этапе Реформации. Клеймить было кого: швейцарские реформаторы решительнее немецких привносили свои взгляды в политику. Цюрих и Женева были республиками, и дух их правительств оказал влияние как на Цвингли, так и на Кальвина.
При этом Цвингли был не чужд средневековой доктрины, предписывавшей низложение злых властителей; но он погиб слишком рано, не успев оказать более глубокого и устойчивого воздействия на политический характер протестантства. Что же касается Кальвина, то этот протестант рассудил, что народ не в состоянии управлять собою, идею представительного органа называл вздорной и оскорбительной, а само это собрание считал подлежащим роспуску. Он стоял за власть избранной аристократии, наделенной правом карать не одни только преступления, но также грехи и ошибки. Он полагал, что суровость средневековых законов недостаточна для нужд его времени, и был сторонником самого свирепого из средств, которые инквизиция вручила государству: права подвергать заключенных жесточайшим пыткам, притом не в качестве наказания за вину, а для доказательства вины. Но и его учение, вовсе не рассчитанное на то, чтобы благоприятствовать институтам народной власти, было насыщено такой враждой к власти монархов соседних стран, что во французском издании своего Наставления в христианской вере он вынужден был несколько смягчить выражения, в которых излагал свои политические взгляды.
Непосредственное политическое влияние Реформации было не столь действенным, как полагали. Большинство государств оказалось достаточно сильным, чтобы удержать это движение в известных границах. Некоторые преградили ему дорогу путем чрезвычайного напряжения сил. Другие с поразительным мастерством сумели поставить его на службу своим целям. Одно только польское правительство осталось в эту эпоху безучастным к движению, позволив ему следовать своим путем. Шотландия стала единственным королевством, где Реформация торжествовала несмотря на сопротивление со стороны государства; Ирландия оказалась единственной страной, где Реформация провалилась вопреки поддержке со стороны государства. Но почти во всех прочих случаях как государи, под штормом развернувшие свои паруса, так и властители, грудью встретившие штормовой ветер, использовали вызванные движением фанатизм, смятение и страсти как рычаги для укрепления своего господства. Народы с готовностью вручали князьям любые исключительные полномочия для охраны своей веры, при этом в разгаре борьбы отбрасывалась прочь всякая забота о том, чтобы сохранить завоеванное кровью и потом целых эпох разделение церкви и государства, предотвратить слияние и смешение их власти и функций. Совершались жестокости, орудием которых часто выступала религиозная страсть, в то время как побуждением их была политика.
Фанатизм проявляется в народных массах, но массы не часто приходят в состояние фанатизма, так что приписываемые взрывам народных страстей преступления сплошь и рядом были расчетливыми действиями бесстрастных политиков. Когда король Франции задался целью поголовно истребить протестантов, он был вынужден использовать для этого своих агентов. Нигде резня не носила характера самопроизвольных действий населения, а во многих городах и в целых провинциях местные власти отказались повиноваться королевскому приказу. Мотивы двора были так далеки от действительного фанатизма, что французская королева немедленно предложила Елизавете Английской сходным образом расправиться с жившими в Англии католиками. Франциск I и Генрих II живьем сожгли около ста гугенотов — и в то же самое время они были сердечными друзьями и усердными покровителями протестантства в Германии. Сэр Николас Бэкон был одним из тех государственных деятелей, которые вводили в Англии запрет на мессу. И, однако же, когда здесь появились в качестве беженцев французские гугеноты, в его отношении к этим единоверцам было так мало симпатии, что он напомнил парламенту, как поступил король Генрих V с французами, которые попали в его руки под Ажинкуром. Джон Нокс полагал, что всякий католик в Шотландии должен быть предан смерти, и ни у кого никогда не было более непреклонных и безжалостных учеников, — однако его совету не последовали.
В эпоху религиозного конфликта политика неизменно брала верх над религией. Когда умер последний из великих реформаторов, религия, вместо того, чтобы раскрепостить народы, стала служить оправданием изощренным преступлениям деспотов. Кальвин проповедовал, Беллармин читал лекции, царствовал — Макиавелли. Незадолго до конца века произошли три события, отметившие начало значительных перемен. Бойня Варфоломеевской ночи убедила массы кальвинистов в законности восстаний против тиранов, сделала их горячими сторонниками и защитниками этого учения, которому путь прокладывал тогда винчестерский епископ [29] — и которое Нокс и Бьюкенен, при посредстве своего парижского декана, получили по линии прямой преемственности от средневековых школ. Усвоенное благодаря отвращению к французскому королю, оно скоро было обращено против короля испанского. Торжественным актом мятежные Нидерланды низложили Филиппа II и провозгласили свою независимость, поставив во главе своего государства принца Оранского, который и до этого именовался, и после этого продолжал именоваться королевским наместником. Их пример был важен не только тем, что подданные одной страны отказались повиноваться монарху другой (такое уже видели в Шотландии), но еще и тем, что на место монархии он водворил республику — и вынудил европейское международное право признать совершившуюся революцию. В то же самое время французские католики, восставая против Генриха III, самого презренного из тиранов, и против его преемника Генриха Наваррского, в качестве протестанта не принимаемого большинством народа, шпагой и пером сражались за те же принципы.
29
Пойнет, в своем Трактате о политической власти, — прим, автора.
Книги, выпущенные в защиту этих принципов, могут составить целую библиотеку, и в их ряду — самые исчерпывающие сочинения из когда-либо написанных в области права. Но почти все они отмечены недостатком, портящим политическую литературу средневековья. В целом эта литература, как я попытался показать, в высшей степени замечательная, сослужила громадную службу развитию человечности. Но со смерти св. Бернарда и до появления Утопии сэра Томаса Мора едва ли найдется автор, не поставивший своих политических воззрений и сочинений на службу либо папе, либо одному из королей. И те, кто явился после Реформации, всегда рассматривали всякий закон как установление, затрагивающее интересы либо католиков, либо протестантов. Нокс метал громы и молнии против того, что он называл Чудовищным ополчением женщин, — ибо королева ходила к мессе, а Мариана восхваляла убийцу Генриха III, короля, заключившего союз с гугенотами. Ибо убеждение в том, что убийство тиранов оправдано, которому, я полагаю, первым среди христиан стал учить замечательнейший из английских писателей двенадцатого века Джон из Сэйлсбери, убеждение, подтвержденное затем в трудах Роджера Бэкона, самого прославленного англичанина тринадцатого столетия, приобрело к этому времени поистине роковое значение в обществе. Никто искренне не считал политику делом закона, определяющего, что справедливо, а что нет, никто не пытался отыскать принципы, которые должны удерживать представление о добре неизменным, каким бы переменам ни подвергалась религия. Среди трудов, о которых я говорю, Духовная политика Хукера стоит почти в полном одиночестве, и по сей день мыслящий человек с восхищением читает этот наиболее ранний и один из самых прекрасных образцов нашей классической прозы. Но хотя немногие из прочих трудов того времени уцелели, они вносят свой вклад в ту преемственность, в ту традицию передачи из рода в род суровых представлений об ограниченности власти и обусловленности подданства, которая протянулась от эпохи разработки теории к поколениям, достигшим подлинной свободы. Даже примеры грубого насилия, связываемые с Бьюкененом и Буше, есть звено в длинной цепи традиции, которая соединяет Гильдебранда с Долгим Парламентом, св. Фому Аквинского — с Эдмундом Берком.