Очерки становления свободы
Шрифт:
Громадное место, принадлежащее в государстве его народностям, определяется тем фактом, что на них покоится политическая дееспособность государства. Свойства народа в огромной степени определяют форму и жизненную силу государства. При этом разным народам свойственны разные политические идеи и обычаи, к тому же меняющиеся в ходе национальной истории. Народ, едва вышедший из дикого состояния, или, наоборот, расслабленный избытком и роскошью своей цивилизации, не может обладать средствами для самоуправления; народ, приверженный идее равенства или идее абсолютной монархии, неспособен создать аристократию; народ, питающий отвращение к институту частной собственности, лишен первейшего элемента свободы. Каждый из названных народов может быть превращен в действительно свободную человеческую общину лишь путем соприкосновения с расой более высокой организации, в жизненной мощи которой заключены надежды будущей государственности. Система, не берущая этих вещей в расчет, не ищущая себе поддержки в свойствах и склонностях людей, вовсе не предполагает, что они сами должны управляться со своими делами, но ждет от них лишь слепого повиновения распоряжениям сверху.
Современная теория национализма в корне противоречит правам и интересам наций. Настаивая на национальной независимости, на том, что у всякой нации в принципе должно быть свое государство, она тем самым ставит в подчиненное положение любую другую нацию, оказывающуюся в границах национального государства. Она в принципе не может допустить равенства национальных меньшинств с основной нацией, образовавшей государство, ибо при этом государство перестает быть национальным, то есть вступает в противоречие с основным началом своего существования. Судьба национальных меньшинств определяется далее степенью гуманности и цивилизованности господствующего народа, заявляющего претензии на все права общины, и может в соответствии с этой степенью означать для них истребление, сведение на положение рабов, ущемление в правах и лишение защиты закона или же зависимое положение.
Если мы примем, что установление вольностей во имя осуществления нравственных обязательств является целью гражданского общества, мы должны заключить, что государства, которые, подобно Британской или Австрийской империям, включают в себя множество различных национальностей, не угнетая их, по существу своему наиболее совершенны. Наоборот, заведомо несовершенны те страны, в которых нет смешения рас и племен; и дряхлы, лишены жизненных сил те, в которых это смешение не оказывает более своего благотворного влияния. Государство, неспособное удовлетворить запросам различных племен, осуждает себя; государство, действующее в направлении ослабления, поглощения или изгнания их, уничтожает свою жизнеспособность; государство, не обладающее ими, лишено важнейшей основы самоуправления. Таким образом, новая теория национализма обращает историю вспять. При этом она является самой передовой формой революции, и должна сохранить свою силу до конца революционного периода, наступление которого провозглашает. Ее величайшее историческое значение обусловлено двумя основными причинами.
Во-первых тем, что она утопична. Согласие, которое она ставит себе целью, невозможно и недостижимо. И вот, поскольку по природе своей эта теория есть страсть, не находящая себе удовлетворения, неистощимая и всегда продолжающая самоутверждаться, она, в силу этих свойств, не дает правительствам возможности вернуться к состоянию, предшествовавшему ее первоначальному подъему. Опасность слишком грозна, власть над человеческими умами слишком велика, чтобы какое-либо государство решилось допустить возникновение условий, оправдывающих национальное сопротивление. Следовательно, новейшая теория национализма должна приносить то, что она в теории осуждает: свободу разных наций как членов некой охватывающей их общины народов. И это та услуга человечеству, которая под силу только ей. Ибо эта теория в равной мере выправляет ошибки и абсолютной монархии, и демократии, и конституционализма, так же точно как и общей для всех трех централизации. Ни монархическая, ни революционная, ни парламентская системы не могут этого сделать. Все идеи, воодушевлявшие человечество в минувшие века, оказались бессильны перед этой целью, исключая идею национальной общности.
И, во-вторых, национальная теория знаменует собою конец революционной доктрины и ее логическое исчерпание. Едва только национальные права поставлены над всеми прочими, теряет силу, вступая в противоречие сама с собою, система демократического равенства. Социализм заявил о себе между демократической и националистической фазами революции и уже успел довести следствия своего исходного принципа до абсурда. Но эта фаза миновала. Революция пережила свое потомство и дала иной, идущий далее результат. Национализм перспективнее социализма, ибо по природе своей более властен и деспотичен. Социальная теория ставит своей целью показать тяготы существования человека под ужасающим бременем, налагаемым современным обществом на плечи людей тяжелого труда. Она не только развивает представления о равенстве, но открывает путь к спасению для страждущих и голодных. При этом сколь бы ни было на деле ложным предлагаемое решение, но требование спасти беднейших людей от гибели законно и справедливо; и если при этом свобода приносится в жертву спасению человека, то насущнейшую, первоочередную цель можно считать хотя бы в принципе решенной. Но национализм не имеет в виду ни свободу, ни благосостояние: и то, и другое принесено им в жертву повелительной необходимости сделать нацию шаблоном и мерилом государственности. Его путь будет отмечен как вещественными, так и нравственными руинами, и все во имя нового измышления, готового попрать и труды господни, и интересы человечества. Нет принципа преобразования общества, нет мыслимой схемы политического умопостижения более всепоглощающих, более разрушительных и своевольных, чем исходящие из начала национального. Национализм есть отрицание демократии, ибо он полагает пределы проявлению воли народа, подменяя ее принципом более возвышенным. Он препятствует не только членению, но и расширению государства, ибо не позволяет заканчивать войну завоеванием, гарантирующим дальнейший мир. Таким образом, отдав человека на милость коллективной воли, революционная система тотчас подчиняет коллективную волю независимым от нее силам и, отвергнув всякую законность, сама отдается во власть единственно случая.
И хотя поэтому национализм более абсурден и преступен, чем социализм, он имеет важное предназначение возвестить конечный конфликт, а стало быть и отмирание, двух сил, наиболее враждебных гражданским свободам: абсолютной монархии и революции.
ОБ ИЗУЧЕНИИ ИСТОРИИ
(Лекция, прочитанная при торжественном вступлении в должность профессора в Кембридже 11 июня 1895 года.)
Господа студенты, коллеги! Сегодня я мысленно возвращаюсь ко времени, предшествовавшему середине столетия, когда я зачитывался историей в Эдинбурге и страстно желал поступить в Кембриджский университет. Я обратился тогда в три колледжа, и, приходится признать, все три мне отказали. Этот колледж был первым, с которым я в ту пору тщетно связывал мои надежды, — и здесь, в более благоприятный час, спустя сорок пять лет, они, наконец, осуществились.
Я хотел бы начать мое обращение к вам с обзора того, что с полным основанием могу именовать единством новой истории. В этом мне видится естественный подход к вопросам, уже на пороге неизбежно ожидающим всякого, кто занимает это место, которое мой предшественник сделал для меня столь грозным благодаря блеску своего имени.
Вам нередко приходилось слышать, что новая история есть предмет, которому нельзя приписать ни начала, ни конца. У него нет начала, потому что ткань человеческих судеб ткется плотно, без пропусков; потому что в обществе, как и в природе, структура непрерывна, и мы в состоянии проследить уходящую в глубь веков череду сцепленных и неподдающихся размежеванию событий до той поры, пока смутно не различим истоков Декларации независимости в лесах Германии. У него нет конца, потому что, исходя из того же принципа, история совершившаяся и история совершающаяся суть вещи, с научной точки зрения неотделимые, а при разделении лишающиеся смысла.
«Политика, — сказал сэр Джон Сили, — груба и пошла, когда она не освобождена историей, а история выхолащивается до литературы, когда она теряет из виду связь с практической политикой.» Легко видеть, в каком смысле это высказывание верно. Ибо наука политики есть единственная наука, намываемая потоком истории подобно тому как в речном песке намываются крупицы золота; причем знание прошлого, свод истин, открывшихся благодаря опыту, обладает громадным практическим значением, ибо выступает и как орудие, и как сила в созидании будущего. Во Франции к изучению настоящего относятся столь серьезно, что читается специальный курс современной истории и выпускаются соответствующие учебники. Не исключено, что по мере дальнейшего разделения труда, от которого выигрывают как наука, так и правительство, подобная же кафедра может в один прекрасный день быть учреждена и в нашей стране. Тем временем мы поступили бы предусмотрительно, отметив пункты, в которых две упомянутые эпохи расходятся. Ибо современность отличается от новой истории тем, что многие из текущих событий не могут быть доступны нам в необходимой полноте и определенности. Живущие не раскрывают своих секретов с откровенностью покойных; один из ключей всегда отсутствует, и для достижения необходимой точности должно сойти со сцены поколение. Слухи, молва и внешняя видимость суть дурные копии реальности, какой она известна посвященным. Даже истинная причина события столь памятного, как война 1870 года, все еще окутана неизвестностью; большая часть наших представлений о ней рассыпалась за последние полгода в прах, и сверх того ожидаются еще новые показания важных свидетелей. История в гораздо большей мере покоится на достоверности фактов, нежели на их избытке.
Но как ни важна достоверность, еще большее значение имеет беспристрастие. Процесс, в результате которого были открыты и усвоены основополагающие принципы, отличается от процесса их практического применения; самые святые и бескорыстные наши убеждения должны формироваться в неподвижной атмосфере, над бурями и смятением нашей насыщенной деятельностью жизни. Ибо общество справедливо презирает человека, имеющего одно мнение для истории, другое — для политики, одно — для дел заграничных, другое — для внутренних, одно — для оппозиции, другое — для министерского кресла. История заставляет нас держаться твердых убеждений, уберегает от временного и преходящего. Политика и история переплетены, перемешаны, но вместе с тем и несопоставимы. Нам всецело принадлежит область, простирающаяся далее государственных интересов, неподведомственная юрисдикции правительств. Именно нам вверено не упускать из виду и из-под контроля движение идей, которые являются не следствием, но причиной событий; нам поручено даже до известной степени отдавать предпочтение священной истории перед мирской, ибо такова серьезность затронутых в писании вопросов и жизненная важность последствий возможных заблуждений, что именно Библия проложила путь исследованию и первой стала предметом пристального изучения для строгих мыслителей и выдающихся ученых.
Точно также имеется мудрость и глубина в философии, которая всегда усматривает в первопричине, истоке и величавой красоте истории единый согласованный эпос. При этом каждый историк должен знать, что достояние, власть над которым он получает, обретается ценой ограничения, призванного положить конец разногласиям. Путаница проистекает от теории Монтескье и мыслителей его школы, которые, приняв один и тот же термин для обозначения несхожих вещей, утверждают, что свобода есть первобытное состояние того племени, от которого мы произошли. Но если мы возьмем в расчет разум, а не материю, идеи, а не силу; если мы рассмотрим духовное богатство, сообщающее достоинство, стройность и интеллектуальную ценность истории, и его воздействие на идущую по восходящей линии жизнь человека, то мы утратим склонность объяснять всеобщее национальным, а цивилизацию — обычаем. Монолог Антигоны, фраза Сократа, несколько строк, вырезанных на индийской скале в эпоху до Второй пунической войны, следы безмолвного, но в то же время пророческого народа, обитавшего на берегах Мертвого моря и исчезнувшего после падения Иерусалима, — все это ближе к нашей жизни, чем наследственная мудрость варваров, откармливавших своих свиней желудями герцинской Европы.