Очерки становления свободы
Шрифт:
Мне следовало бы показать вам, что то же самое намеренное отвержение нравственного кодекса, которое сглаживало пути абсолютной монархии и олигархии, свидетельствовало и о появлении у демократии притязаний на неограниченную власть, — явление, в котором один из выдающихся демократов открыто признал замысел, направленный на растление нравственного чувства людей с целью подрыва влияния религии, в то время как один знаменитый апостол просвещения и проповедник терпимости высказывал пожелания увидеть последнего короля, удавленного кишкой последнего священника. Я бы постарался объяснить связь между учением Адама Смита о том, что труд есть источник всякого благосостояния, и сделанным из него выводом, что лишь производители материальных благ и составляют народ, — выводом, с помощью которого Сьейес надломил и развратил историческую Францию; показать, что данное Руссо определение общественного договора как добровольной ассоциации равных с неизбежностью и весьма коротким путем привело Марата к утверждению, будто беднейшие классы по праву самозащиты освобождены от условий контракта, который несет им только страдания и смерть; что они находятся в состоянии войны с обществом и имеют полное право приобретать все что им вздумается, уничтожая богатых, и что их непоколебимая теория равенства, главное наследие Революции, вместе с открыто признаваемой неготовностью экономической науки всерьез приняться за проблему бедных, возрождает мысль об обновлении общества на основе того самого принципа самопожертвования, который был источником высокого вдохновения ессеев и ранних христиан, отцов церкви, богословов и монахов, самого прославленного предшественника Реформации — Эразма, самого знаменитого из ее мучеников — сэра Томаса Мора, самого популярного из епископов — Фенелона, но который в течение сорока лет
Наконец, последнее и самое важное. Сказав так много о неблагоразумии наших предков, обнаружив бесплодность судороги, которая смела то, чему они поклонялись, и рядом с горой пороков монархии взгромоздила в точности такую же гору пороков республики; показав, что законность, отвергавшая революцию, и империализм, увенчавший ее, были не более чем масками одного и того же элемента насилия и заблуждения, — я должен был бы (если хочу, чтобы мое сегодняшнее обращение не осталось без некоторых выводов и морали) рассказать, кем и в какой связи был обнаружен истинный закон формирования свободного государства и как это открытие, тесно родственное тем, которые под именами развития, эволюции и непрерывности, дали новый и более глубокий метод другим наукам, разрешило древнее противоречие между потребностью в стабильности и необходимостью перемен и установило власть традиции над прогрессом мысли; как теория, которую сэр Джеймс Макинтош выразил словами: «конституции не делаются — они вырастают»; теория, согласно которой законы творятся обычаем и национальными качествами управляемых, а не волей правительства, так что на самой нации, являющейся источником своих собственных соприродных ей институтов, лежит постоянная ответственность за их целостность и чистоту, а также обязанность приводить форму в соответствие с духом, — как эта теория, в результате редкостного сотрудничества чистого консервативного разума с кровавой революцией, — Нибура с Мадзини, — была направлена на выработку идеи национального самоопределения, которая в гораздо большей мере, чем идея свободы, управляет движением нашего века.
Прежде, чем закончить, я хотел бы привлечь ваше внимание к тому знаменательному обстоятельству, что значительная часть тяжелой борьбы, работы мысли, выносливости и терпения, вложенных в дело освобождения человека от человеческой власти, принадлежит нашим соотечественникам и их преемникам в других странах. Не меньше, чем другим народам, нам пришлось бороться против волевых и властных монархов, опиравшихся на ресурсы своих зарубежных владений, против людей редкостных способностей, против целых династий прирожденных тиранов. И все же это почетное первенство отчетливо выделяется на фоне нашей истории. Уже норманны поколения завоевателей вынуждены были вопреки своей воле признать притязания английского народа. Когда борьба между церковью и государством докатилась до Англии, наши священнослужители научились связывать себя с делом народа; за немногими исключениям, ни иерархический дух зарубежных богословов, ни характерная для французов наклонность к монархии не стали специфическими чертами трудов мыслителей английской школы. Гражданское право, унаследованное от выродившейся империи и повсюду ставшее опорой абсолютистской власти, в Англии отсутствовало. Было обуздано и церковное право, в результате чего в эту страну не была допущена ни инквизиция, ни даже в полной мере применение пыток, окружившее таким количеством ужасов королевскую власть на континенте. В конце средневековья иностранные мыслители в своих трудах признают наше превосходство и указывают на его причины. В последующий период наши джентри удержали средства локального самоуправления, каких не было ни в одной другой стране. Религиозные расколы вынудили общество руководствоваться терпимостью. Отсутствие единообразия в общем праве научило людей понимать, что лучшей гарантией существования является независимость и беспристрастная честность их судей.
НАЦИОНАЛЬНОЕ САМООПРЕДЕЛЕНИЕ [31]
Повсюду, где работа мысли соединялась со страданиями, неотделимыми от широкомасштабных перемен в народной жизни, люди впечатлительные и склонные к умозрительным построениям измышляли совершенные общества, в которых они искали если не панацею от общественных зол, то утешение в страданиях, причину которых устранить не могли. Поэзия всегда лелеяла мечту о некоем уголке земли, отодвинутом в неопределенную даль во времени или в пространстве, отнесенном на Западные острова или в Аркадию, где простодушные и безмятежные люди, свободные от коррупции и равнодушные к благам цивилизации, воплотили легенду о золотом веке. Назначение и строй мыслей поэтов почти всегда одинаковы, и созданные ими картины идеального мира мало рознятся между собой; однако когда наставлять или перестраивать человечество путем измышления воображаемых государств принимаются философы, их побуждения носят более определенный и непосредственный характер, и их общество всеобщего согласия оказывается столько же образцом, сколько и сатирой. Платон и Плотин, Мор и Кампанелла строили свои фантастические общества из кирпичей, отсутствовавших в здании тех реальных общин, недостатки которых побуждали их к этому труду. Их Республика, Утопия и Город Солнца были вызовом положению вещей, которое они, исходя из своего опыта, осуждали и от недостатков которого искали прибежища в противоположной крайности. Влияния эти труды не оказали и из литературы в политику не перешли, ибо для придания политической идее реальной власти над массами требуется нечто большее, чем недовольство и умозрительная изобретательность. Выдуманная философом схема может стать руководством к действию только для фанатиков, но никак не для народа; и хотя угнетение способно вновь и вновь вызывать свирепые вспышки насилия, напоминающие конвульсии человека, страдающего от резкой боли, оно не в состоянии сформировать надежной цели и наметить путей обновления, если осознание существующего зла еще не соединилось с новым представлением о счастье.
31
Home and Foreign Review, июль 1862.
История религии дает этому исчерпывающую иллюстрацию. Между сектами позднего средневековья и протестантизмом имеется существенная разница, перевешивающая аналогии, о которых полагают, что они — предвестники Реформации, и сама по себе вполне достаточная для объяснения жизнестойкости Реформации сравнительно с сектами. В то время как Уиклиф и Гус отрицали некоторые стороны католицизма, Лютер отверг власть церкви и дал совести каждого человека ту независимость, которая не могла не вести к непрестанному сопротивлению. Подобная же разница имеется между восстанием Нидерландов, английским Великим мятежом, американской Войной за независимость или Брабантской революцией, с одной стороны, — и Французской революцией, с другой. До 1789 года восстания провоцировались частными несправедливостями и оправдывались определенными жалобами и апелляцией к общечеловеческим принципам. В ходе борьбы порою выдвигались новые теории, но в целом они были случайны, так что величайшим доводом против тирании была верность древним законам. После перемены в умах, произведенной Французской революцией, вызванные к жизни пороками социального устройства устремления превратились во всем цивилизованном мире в постоянно действующие силы. Не нуждающиеся ни в пророке для их провозглашения, ни в выдающемся поборнике для их защиты, эти порывы самопроизвольны, агрессивны, народны, безрассудны и почти непреодолимы. Революция осуществила перемену в умонастроениях частью через свои доктрины, частью через косвенное влияние, оказанное ходом событий. Она научила людей рассматривать их желания и нужды как верховный критерий права. Быстрое чередование власти, при котором каждая партия ищет расположения масс как вершителей и хозяев успеха и находит у них поддержку, приучила массы к неповиновению и произволу. Частое падение правительств и перераспределение территорий лишили все соглашения достоинства нерушимости. Традиции и предписания перестали быть стражами и попечителями власти; наконец, порядки, возникшие в ходе революций, военных триумфов и мирных договоров, так же ни во что не ставили освященные временем права. Обязанности неотделимы от прав, и народы отказываются подчиняться законам, переставшим защищать их.
При таком состоянии дел в мире теория и практика шли бок о бок, и злободневные пороки общества беспрепятственно вели к возникновению оппозиционных систем. Там, где царствует свобода воли, регулярность естественного прогресса охраняется столкновением крайностей. Реакция бросает людей из одной крайности в другую. Преследование отнесенной в неопределенную даль идеальной цели, пленяющей воображение своим великолепием,
Построения этого рода справедливы в той мере, в какой они вызваны ясно установленными пороками и направлены на их устранение. Они играют полезную роль в оппозиции, ибо служат предостережением и угрозой, побуждая улучшать существующее положение вещей и постоянно напоминая о присутствии заблуждения. Они не могут служить основанием для перестройки гражданского общества, как медицина на служит добыванию пищи; однако они могут оказывать благотворное влияние на перестройку, ибо предписывают пусть не меру, но направление необходимых преобразований. Они противостоят порядку вещей, сложившемуся в результате эгоистического и насильственного злоупотребления властью правящими классами; в результате искусственного сведения жизни к вещному развитию мира, лишенного идеализма или нравственной цели. Практические крайности отличаются от вызываемых ими теоретических крайностей тем, что первые отмечены произволом и насилием, тогда как вторые хоть и проникнуты, подобно первым, революционностью, но в то же время являются и целительными. В одном случае заблуждение является сознательным, в другом — неизбежным. Такова основная черта борьбы между существующим порядком и разрушительными учениями, отрицающими его законность. Имеются три основных теории этого рода, оспаривающих современное распределение власти, собственности и территории и нападающих, соответственно, на аристократию, средний класс и верховную власть. Это теории равенства, коммунизма и национальной независимости. Хотя они происходят от одного корня, противостоят родственным видам зла и соединены множеством звеньев, появились они не одновременно. Первую провозгласил Руссо, вторую Бабеф, третью Мадзини; причем третья, возникшая позже первых двух, представляется сейчас самой притягательной и самой многообещающей по части будущих возможностей.
В старой Европе правительства не признавали прав на национальное самоопределение, а народы этих прав за собою не утверждали. Не интересы наций, а интересы правящих фамилий решали, где пролегать границам; управление повсеместно осуществлялось без всякого учета пожеланий населения. Где все свободы были подавлены, по необходимости пренебрегали и требованием национальной независимости; по словам Фенелона, принцесса приносила монархию в приданое жениху. Восемнадцатое столетие неохотно, но все же согласилось забыть права местного самоуправления на континенте, ибо сторонники абсолютизма пеклись только о нуждах государства, а либералы заботились только о свободе личности. Для церкви, дворянства и нации не было места в популярных теориях эпохи; и сами они не разработали никакой теории самозащиты, ибо не подвергались прямым нападениям. Аристократия удерживала свои привилегии, церковь — свою собственность, а династические интересы, отвергавшие естественные склонности наций и уничтожавшие их независимость, тем не менее служили национальной целостности, так что не страдала самая уязвимая точка национального чувства. Лишить монарха его наследственной короны, присоединить его владения означало бы нанести оскорбление всем монархиям, а их подданным дать опасный пример успешного посягательства на неприкосновенность королевской власти. Во время войн, поскольку национальную принадлежность никто не брал в расчет, не было и попыток разбудить патриотические чувства. Любезность правителей по отношению друг к другу была пропорциональна их презрению к простонародью. Командующие враждебными армиями обменивались комплиментами; не было ни горечи, ни возбуждения; битвы разыгрывались с помпезностью и пышностью парадов. Искусство войны сделалось неспешной ученой игрой. Монархов объединяла не только естественная общность интересов, но семейные союзы. Брачный контракт порою возвещал начало нескончаемой войны, наоборот, по временам семейные узы смиряли захватнический пыл. После 1648 года, когда прекратились религиозные войны, воевали только за наследственные или зависимые территории, или же против стран, система правления которых исключала их из общего закона династических государств, тем самым делая их не только незащищенными, но и отвратительными, и заслуживающими наказания. Такими странами были Англия и Голландия, пока Голландия оставалась республикой, а в Англии поражение яковитов не положило конец сорокапятилетней борьбе за престол. Тем не менее одна страна все же продолжала оставаться исключением; престол одного из королей не находил себе места в монархической системе взаимного признания.
Польша не обладала гарантиями стабильности, вытекавшими в других странах из династических связей и из теории законности власти, согласно которой корона передавалась по наследству или в результате брака. Монарх, в жилах которого не текла королевская кровь, корона, возложенная по воле народа, — были в ту эпоху династического абсолютизма возмутительными аномалиями, поруганием священных прав. Страна была исключена из европейской системы в силу самой природы своих институтов. Она возбуждала не находившую удовлетворения страсть. Она не давала правящим фамилиям Европы надежды на дальнейшее укрепление их положения через перекрестные браки с ее правителями, на приобретение ее короны наследственным путем или в силу завещательного отказа. Габсбурги боролись за власть над Испанией и над Вест-Индией с французскими Бурбонами, за власть над Италией — с испанскими Бурбонами, за власть над империей — с домом Виттельсбахов, за власть над Силезией — с домом Гогенцоллернов. Войны между соперничавшими владетельными домами велись за половину территории Италии и Германии. Но никто не мог и помыслить восполнить свои потери или распространить свою власть за счет страны, на которую нельзя было заявить претензии посредством брака или родословной. Там, где они не могли в любой момент рассчитывать унаследовать власть, они действовали с помощью интриг, пытаясь провести на каждых выборах своего кандидата; и вот после долгой борьбы в поддержку кандидатов, которые были их ставленниками, соседи Польши отыскали, наконец, средство для окончательного уничтожения польского государства. До той поры ни один народ никогда не был лишен своего политического существования усилиями христианских держав; и сколь ни мало внимания уделялось национальным интересам и склонностям, все же всегда приличия ради принимались некоторые меры для того, чтобы прикрыть злоупотребления лицемерными оправданиями типа ложного толкования закона. Но раздел Польши был актом безрассудного, бесстыдного насилия, означавшего не только попрание патриотических чувств народа, но и надругательство над публичным правом. Впервые в новой истории значительное государство было раздавлено соединенными усилиями врагов, которые поделили между собой всю его территорию и весь народ.
И вот эта знаменитая мера, ставшая самым революционным проявлением старого абсолютизма, пробудила к жизни в Европе теорию национального самоопределения, обратила дремавшую правоту в действенное устремление, не вполне осознанное чувство — в политическое требование. «Ни один мыслящий или честный человек, — писал Эдмунд Берк, — не признает этот раздел справедливым, не сможет размышлять о нем без предчувствия, что однажды для всех стран последуют от него великие бедствия.» [32] С той поры появилась нация, требовавшая вернуть ей ее государственность, — душа, если можно так выразиться, алчущая телесного воплощения, мечтающая во вновь обретенном теле начать новую жизнь; впервые тогда раздался вопль национального негодования, впервые прозвучало утверждение о том, что решение держав несправедливо, что они перешли свои естественные границы, в результате чего целый народ лишился права жить своей независимой общиной. Но прежде, чем это законное притязание вновь могло быть деятельно противопоставлено несметным силам противников; прежде, чем народ, пережив последний из трех разделов, преодолел устоявшуюся привычку к покорности, собрался с духом и возвысился над тем презрением, которое навлекла на Польшу ее была политическая сумятица, — прежде должна была рухнуть старая европейская система, уступив место нарождению нового мирового порядка.
32
Observations on the Conduct of the Minority, Works, v. 112. — Прим, автора.