Очерки становления свободы
Шрифт:
Старая деспотическая политика, обратившая поляков в свою жертву, имела двух противников: дух английской свободы и революционные доктрины, уничтожившие французскую монархию ее же собственным оружием; эти две силы, хоть и по-разному, противостояли теории, согласно которой у наций как человеческих общностей нет общих прав. В настоящее время теория национального самоопределения является не только мощным подспорьем революции, но составляет самую ее сущность, выразившуюся в народных движениях последних трех лет. [33] Однако этот союз сил национального и социального освобождения сложился относительно недавно и не был известен деятелям первой французской революции. Современная теория национального самоопределения возникла отчасти как ее законное следствие, отчасти же — как реакция на нее. Поскольку системе, не бравшей в расчет этнических границ, противостояли две формы либерализма, английская и французская, то и система, делающая упор на эти границы, отправляется от двух различных источников и обнаруживает черты либо 1688, либо 1789 года. Когда французский народ сбросил королевскую власть и стал хозяином своей судьбы, Франция оказалась перед угрозой распада: ибо волю народа непросто установить и согласовать, и она складывается не тотчас. «Законы, — сказал Верньо во время дебатов о приговоре королю, — обязательны только в той мере, в какой они закрепляют предполагаемую волю народа, сохраняющего за собою право утвердить или осудить их. В тот момент, когда он непосредственно изъявляет свою волю, труд национального представительства, иначе говоря — закон, должен исчезнуть.» Эта доктрина разлагала общество на его естественные элементы и грозила расколоть страну на множество республик по числу существовавших тогда общин местного самоуправления. Ибо истинный республиканизм исходит из принципа самоуправления как целого, так и всех частей этого целого. В обширной стране он может возобладать лишь в форме союза нескольких независимых общин в единой конфедерации, как это и было в Греции, в Швейцарии, в Нидерландах и в Америке; большая республика, не основанная на принципе федерализма, всегда превращается в государство, в котором вся власть находится в руках одного города, примером чему могут служить Рим, Париж и, в несколько меньшей степени, Афины, Берн и Амстердам; иными словами, демократическое устройство большого народа должно либо пожертвовать самоуправлением в пользу единства, либо сохранить самоуправление с помощью федерализма.
33
То
Историческая Франция пала вместе с взращенным веками французским государством. Старая верховная власть была уничтожена. На местные власти взирали с отвращением и тревогой. Новую центральную власть необходимо было построить на основе нового принципа единения. И вот в качестве основания нации было взято идеализированное первобытное общество; место традиции заступило происхождение, и французский народ начал рассматриваться как некий материальный продукт: как этническое, а не историческое тело. Исходили из того, что человеческая общность существует сама по себе, независимая от какого бы то ни было представительства или правительства, полностью освобожденнная от своего прошлого и в любую минуту готовая выразить или изменить свое мнение. Говоря словами Сьейеса, это была уже не Франция, а некая неизвестная страна, в которую переселили французов. Центральная власть обладала авторитетом в той мере, в какой она подчинялась целому, и никакие отклонения от универсального общественного мнения не допускались. Эта власть, облеченная волей народа, олицетворялась в Республике Единой и Неделимой. Уже самый этот титул знаменовал собою то, что часть не могла говорить или действовать от имени целого, и что существовала власть, верховная по отношению к государству, отличная и независимая от его членов; оно, кроме того, впервые в истории выражало понятие абстрактной нации и национальной принадлежности. В том же духе идея верховной власти народа, осуществляемой без оглядки на прошлое, вызвала к жизни идею нации, в политическом отношении независимой от своей истории. Она проистекала из отвержения двух авторитетов: государства и прошлого. Между тем французское королевство было как в географическом, так и в политическом отношении продуктом долгой череды событий, и те же самые силы, которые создали государство, сформировали и его территорию. Республика равно отрекалась как от факторов, которым Франция была обязана своими границами, так и от факторов, которым она была обязана своим правительством. Всякий поддающийся стиранию след или признак национальной истории был сметен прочь, снесен до основания: система управления страной, географическое деление страны, общественные классы и корпорации, система мер и весов, календарь. Франция более не была заключена в пределах, унаследованных ею от ее осужденной и отброшенной национальной истории — и соглашалась признавать лишь те пределы, которые установлены природой. Определение нации было заимствовано из материального мира и, во избежание территориальных потерь, представлено не только абстракцией, но и произвольным вымыслом.
В этническом характере движения присутствовал национальный принцип, явившийся источником общего представления о том, что революции чаще происходят в католических, чем в протестантских странах. В действительности они чаще случаются в странах латинского, чем тевтонского происхождения, ибо частота их зависит, по крайней мере отчасти, от национального порыва, просыпающегося лишь там, где имеется и может подлежать изгнанию чуждый рудимент, след давнего иностранного господства. Западная Европа пережила два великих завоевания: ее народы покорились сначала римлянам, потом германцам, и дважды получали законы из рук завоевателей. Всякий раз Европа восставала против победивших ее народов; и общей чертой двух великих реакций, отличавшихся в соответствии с различным характером двух завоеваний, было явление империализма. Римская империя не жалела сил для того, чтобы превратить порабощенные народы в однородную покорную массу; но в процессе вырождения республиканского правления власть наместников провинций, проконсулов, возросла настолько, что повлекла за собою возмущение провинций против Рима, способствовавшее установлению империи. Имперская система власти дала народам зависимых стран небывалые свободы, возвысила их до гражданского равноправия, положившего конец господству народа над народом, класса над классом. Монархия приветствовалась как отказ от спеси и алчности римского народа; и любовь к свободе, ненависть к нобилитету вместе с терпимостью к внедренному Римом деспотизму сделались, по крайней мере, в Галлии основной чертой национального характера. Но ни один из народов, сломленных суровой республикой, не удержал ресурсов, необходимых для достижения независимости или для начала новой исторической жизни. Политическая сила, которая организует государства и приводит общества в состоянии нравственного порядка, была истощена, так что христианские отцы церкви тщетно искали на этом народном пепелище людей, способных помочь церкви пережить упадок Рима. Новые черты национальной жизни сообщили этому угасавшему миру те самые враги, которые разрушали его. Потоки варваров наводнили его на время, чтобы затем схлынуть, и когда вновь появились вехи цивилизации, обнаружилось, что почва оплодотворена благотворной и возрождающей силой и что наводнение оставило после себя зачатки будущих государств и нового общества. Политическое чувство и энергия пришли вместе с новой кровью и проявились в том, что более молодая раса распространила свою власть на более старую, а также в установлении дифференцированной свободы. Вместо всеобщего равенства прав, действительное обладание которыми с неизбежностью определяется долей участия в управлении, права человека были поставлены в зависимость от множества условий, первым их которых было распределение собственности. Гражданское общество, стало не аморфной комбинацией атомов, а жестко структурированным организмом, который постепенно развился в феодальную систему.
За пять столетий, истекших между Цезарем и Хлодвигом, романская Галлия так основательно усвоила идеи абсолютной власти и полного, до неразличимости, равенства, что народ никогда не мог вполне примириться с новой системой. Феодализм всегда оставался здесь иностранной выдумкой, ввозным товаром, а феодальная аристократия — чуждой расой, защиты от которой простые люди Франции искали в римской юриспруденции и королевской власти. Содействие демократических сил становлению абсолютной монархии — единственная неизменная черта французской истории. Чем в большей мере королевская власть, поначалу феодальная и ограниченная привилегиями и соседством крупных вассалов, становилась абсолютной, тем она была популярнее; в то же время подавление аристократии, устранение всякой промежуточной власти в такой мере было настоящей целью народа, что ее полное осуществление потребовало падения трона. Монархия, с тринадцатого столетия неустанно занятая обуздыванием высшей знати, была в итоге отстранена потерявшей в нее веру демократией, ибо слишком тянула с этой работой, не могла отринуть и забыть свое собственное происхождение и полностью уничтожить тот класс, из которого вышла. Все эти столь характерные для Французской революции вещи — требование равенства, ненависть к высшей знати, феодализму и связанной с ними церкви, постоянное обращение за примерами и образцами к языческому прошлому, свержение монархии, новый кодекс законов, отмена традиций, наконец, замещение идеальной схемой всего того, что происходило от смешанных и взаимных усилий различных племен и народов, — все это наглядно представляет общий тип реакции, направленной против последствий вторжения франков. Ненависть к королевской власти уступала ненависти к аристократии; привилегии проклинались сильнее и вызывали большее отвращение, чем тирания; и король в итоге погиб скорее в силу происхождения его власти, чем из-за злоупотребления ею. Даже совершенно неконтролируемая, но не связанная с аристократией монархия была популярной во Франции; наоборот, попытка восстановить монархию, ограничив ее и окружив трон пэрами, провалилась потому, что старые тевтонские элементы, на которые она делала ставку, — наследственное дворянство, право первородства, привилегии — сделались невыносимы для народа. Сущность идей 1789 года — не в ограничении верховной власти, но в отмене всякой промежуточной власти. Формы промежуточной власти и наделенные ими классы пришли в латинскую Европу от варваров, поэтому и движение, сегодня именующее себя освободительным, является по своей природе национальным. Если бы его целью была свобода, то средством стало бы создание мощной и независимой власти, не исходившей от государства, и примером ему была бы Англия. Но его целью является равенство; подобно Франции 1789 года, оно хочет отбросить прочь все элементы общественного неравенства, привнесенные тевтонскими племенами. Эта цель объединяет Италию и Испанию с Францией; именно в ней сосредоточена естественная общность латинских народов.
Вот этот национальный элемент движения не был понят революционными вождями. Сначала их доктрина по видимости полностью отрицала национальную идею. Они учили, что некоторые общие принципы правления были совершенно правильными во всех государствах; в теории они отстаивали неограниченную свободу индивида и господство воли над любыми внешними необходимостями или обязательствами. Это находится в явном противоречии с национальной теорией, говорящей, что характер, форму и политику государства должны определять некоторые естественные силы, — и, тем самым, на место свободы помещающей своего рода рок или судьбу. Соответственно этому патриотические чувства не обнаружились непосредственно в ходе революции, в которую они были вовлечены, но впервые заявили о себе в период сопротивления ей, когда порыв к свободе и раскрепощению был поглощен жаждой власти и подчинения, и на смену республике по праву наследницы пришла империя. Наполеон вызвал к жизни новую силу, задев национальные чувства в России, разбудив их в Италии, попирая их своим правлением в Германии и Испании. Монархи этих стран были либо смещены, либо унижены; была введена система управления, французская про происхождению, духу и средствам. На эти перемены народы ответили сопротивлением. Движение против перемен было самопроизвольным и народным, ибо правители либо отсутствовали, либо были беспомощны; кроме того, оно было национальным, ибо направлено было против иностранных установлений. В Тироле, в Испании, а затем в Пруссии правительства не побуждали народ к действию: люди сами сплотились для того, чтобы выдворить и армии, и идеи революционизированной Франции. Сознавать национальную природу революции люди начали не во время ее подъема, а в период ее завоеваний. Три течения мысли, нагляднее прочих подавлявшиеся империей и питаемые религией, идеей национальной независимости и идеей политической свободы, составили кратковременную лигу и воодушевили великое восстание, ниспровергшее Наполеона. Под влиянием этого памятного союза на европейском континенте явилась сила, приверженная свободе, но ненавидящая революцию, сила, действующая в направлении восстановления, развития и поднятия из руин национальных институтов. Проводниками ее стали люди, в равной мере враждебные и бонапартизму, и абсолютизму старых правительств; Штейн и Геррес, Гумбольдт, Мюллер и де Местр [34] выдвигали на первое место национальные права, страдавшие как при империи, так и при монархии; восстановления этих национальных прав они надеялись добиться, сокрушив французскую верховную власть. Друзья революции не сочувствовали делу, восторжествовавшему под Ватерлоо, ибо свою доктрину они отождествляли с делом Франции. Виги Голландского дома в Англии, афранцесадос в Испании, мюратисты в Италии и захваченные национальным подъемом деятели Рейнского союза, соединявшие патриотизм с приверженностью революции, сожалели о падении французской державы и с тревогой смотрели на те новые и неизвестные силы, которые вызвала к жизни эта Война за освобождение и которые в равной мере угрожали и французскому либерализму, и французской верховной власти.
34
В государственных бумагах графа де Местра имеется несколько примечательных мыслей по национальному вопросу: «En premier lieu les nations sont quelque chose dans le monde, il n’est pas permis de les compter pour rien, de les affliger dans leurs convenances, dans leurs affections, dans leurs int'er^ets les plus chers… Or le trait'e du 30 mai an'eantit compl`etement la Savoie; il divise l’indivisible; il partage en trois portions une malheureuse nation de 400,000 hommes, une par la langue, une par la religion, une par le caract`ere, une par l’habitude inv'et'er'ee, une enfin par les limites naturelles… L’union des nations ne souffre pas de difficult'es sur la carte g'eographique; mais dans la r'ealit'e, c’est autre chose; il y a des nations immiscibles… Je lui parlai par occasion de l’esprit italien qui s’agite dans ce moment; il (Count Nesselrode) me r'epondit: Oui, Monsieur; mais cet esprit est un grand mal, car il peut g^ener les arrangements de l’Italie.» (Correspondance Diplomatique de J.de Maistre, ii, 7, 8, 21, 25).B том же 1815 году Геррес писал: «In Italien wie allerwarts ist das Volk gewecht; es will etwas grossartiges, es will Ideen haben, die, wenn es sie auch nicht ganz begreift, doch einen freien unendlichen Gesichtskreis seiner Einbildung er"offenen… Es ist reiner Naturtrieb, dass ein Volk, also scharf und deutlich in seine nat"urlichen Gr"anzen eingeschlossen, aus der Zerstreuung in die Einheit sich zu sammeln sucht» (Werke, ii. 20). — Прим, автора. (Граф де Местр:) «Прежде всего, нации суть нечто реальное в этом в мире, их невозможно ни во что не ставить, теснить в их обыкновениях и условностях, в их привязанностях, в их наиболее драгоценных интересах… Итак, договор 30-го мая полностью уничтожает Савойю; он разделяет неделимое; он расчленяет на три части несчастный народ численостью в 400 000 человек, единый по языку, единый по религии, единый по своим свойствам и характеру, единый по своим укорененным обычаям, наконец, единый в силу положенных ему природой границ… Союз народов не допускает произвольного искажения географической карты; в действительности речь идет о другом: имеются нации, в чью жизнь нельзя вмешиваться… Как-то я говорил ему о современном подъеме итальянского национального духа; он (граф Нессельроде) ответил мне: Да, сударь, но этот дух — великое зло, ибо он мешает нормализации положения в Италии…» (Дипломатическая переписка Ж. де Местра, том второй, стр. 7, 8, 21, 25)). (Геррес:) «В Италии, как как и повсюду, народ пробудился; он желает чего-то грандиозного, он хочет идей, которые, даже если он их не вполне постигает, все-таки открывают бесконечно свободный горизонт воображению. Это совершенно естественное стремление, когда народ, то есть нечто очевидным образом замкнутое в четкие границы, стремится восстановить свою целостность в единстве.» (Сочинения, том второй, 20.)
Но реставрация положила конец новым национальным и народным устремлениям. Либералы тех дней искали свободы не в форме национальной независимости, но в форме французских общественных институтов; свои усилия они направляли против собственно национального начала, тем самым действуя в русле усилий и замыслов правительств. Национальной спецификой они жертвовали во имя своего идеала свободы, точно так же как Священный союз жертвовал ею ради абсолютизма. В самом деле, хотя Талейран заявил в Вене, что польский вопрос должен предшествовать всем прочим, ибо раздел Польши был одним из первых и величайших случаев торжества неприкрытого зла в Европе, но династические интересы возобладали. Все владетельные особы, присутствовавшие на Венском конгрессе, получили назад свои уделы, за исключением саксонского короля, наказанного за его верность Наполеону; но государства, не представленные среди правящих фамилий, — Польша, Венеция и Генуя — восстановлены не были, и даже папе римскому пришлось потратить немало усилий, прежде чем он добился возвращения своих захваченных Австрией легаций. Национальное самосознание, не бравшееся в расчет старым режимом, поруганное революцией и империей, едва успев впервые заявить о себе, тотчас получило на Венском конгрессе жесточайший удар. Порочный принцип, возникший вместе с первым разделом Польши, теоретически обоснованный революцией, в судорожном порыве закрепленный империей, был затем в течение долгих и тягостных лет реставрации шаг на шагом возведен в последовательную и полнокровную доктрину, вскормленную и оправданную положением дел в Европе.
Правительства Священного союза показали, что они с одинаковым рвением намерены подавлять как дух революции, которого они боялись, так и дух национального самосознания, который вернул их к власти. Естественно, что Австрия, ничем не обязанная национальному движению и после 1809 года вполне преградившая путь его возрождению, возглавила эту систему всеевропейского гнета. Всякое посягательство на окончательное урегулирование 1815 года, любые стремления к переменам или реформам немедленно осуждались и преследовались как подстрекательство к мятежу. Эта система подавляла благие начинания с характерной для той эпохи злонамеренностью; поэтому и вызванный ею отпор, как среди поколения, пришедшегося на годы от торжества реставрации до падения Меттерниха, так и в период реакции, начатой Шварценбергом и закончившейся правлениями Баха и Мантейффеля, формировался из всевозможных сочетаний оппозиционных форм либерализма. Но по мере того, как одна фаза борьбы сменялась другой, мысль о первенстве национальных притязаний над всеми прочими правами человека начала набирать силу и в конечном счете возвысилась до того полного преобладания, каковым она пользуется сегодня в революционной среде.
Первое освободительное движение, движение карбонариев на юге Европы, не имело национальной окраски, но было поддержано бонапартистами как в Испании, так и в Италии. Затем на передний план выдвинулись идеи противоположного толка: идеи 1813 года, и началось иное революционное движение, во многих отношениях враждебное принципам революции и боровшееся за триединство свободы, религии и национального самовыражения. Эти три составляющих слились в ирландских волнениях, в греческой, бельгийской и польской революциях. Человеческие побуждения и чувства, попранные Наполеоном и восставшие на него, в свой черед восстали на сменившие Наполеона правительства реставрации. Угнетаемый сперва мечом, затем — статьями договоров, национальный взгляд на мир прибавил освободительному движению не справедливости, но силы, и в итоге повсюду, за исключением Польши, торжествовал. Затем последовал период, когда это триединство выродилось в чисто национальную идею: когда национально-освободительный порыв уступил место борьбе за расторжение унии между Великобританией и Ирландией, а под покровительством восточной церкви начали набирать силу панславизм и панэллинизм. Это была третья фаза противодействия венским установлениям, противодействия слабого, ибо оно не смогло удовлетворить ни национальному, ни конституционному устремлениям, из которых каждое должно было бы служить ограничительной гарантией против другого, опираясь если не на всенародное, то на нравственное оправдание. Сначала народы восстали в 1813 году против завоевателей, в защиту своих законных правителей. Они более не желали видеть над собою узурпаторов. В период между 1825 и 1831 народы осознали, что уже не хотят сносить дурного управления иноземцами, даже если их власть узаконена. Французская администрация часто бывала лучше той, которую она сменила, но остались местные претенденты на захваченную французами власть, и первым национальным согласием было согласие во имя законности их претензий. Во второй период этот элемент отсутствовал. Не государи, лишенные наследственных владений, вели за собою греков, бельгийцев и поляков. Турки, голландцы и русские навлекли на себя их восстания не как узурпаторы, но как угнетатели: существенно было то, что они дурные правители, а не представители другого племени. Затем пришло иное время, когда уже прямо утверждалось, что народом не должны править иностранцы. Власть, законно приобретенная и осуществляемая без злоупотреблений, была объявлена не имеющей силы. Отстаивание национальных прав, подобно религии, играло известную роль в прежней расстановке сил и в немалой степени способствовало борьбе за свободу, но теперь национальное дело было решительно поставлено над всеми прочими, целью становится отделение и самоутверждение нации, и хотя поборники этой цели могли в качестве временного предлога выставить права законных владетелей, освобождение народа, защиту религии, но в случае невозможности союза с этими силами национальное дело желало торжествовать ценою всех мыслимых жертв, которые только были под силу нациям.
Развитию этих настроений после Наполеона больше всех способствовал Меттерних, ибо именно в Австрии реставрация приняла наиболее выраженный антинациональный характер, так что национальное самосознание ее народов вырабатывалось в систему в ходе противодействия правительству. Наполеон, который, полагаясь на свои армии, ни во что не ставил нравственные начала в политике, был сокрушен их подъемом. Австрия допустила ту же ошибку в управлении своими итальянскими провинциями. При Наполеоне Итальянское королевство объединило всю северную часть Апеннинского полуострова в единое государство; патриотические чувства, всюду французами подавлявшиеся, были использованы ими как гарантия их господства в Италии и в Польше. Когда начался отлив, и военное счастье изменило французам, Австрия использовала против них ими же разбуженные и взлелеянные патриотические чувства итальянцев. В своей прокламации Нюджент призывал итальянцев стать независимым народом. Те же настроения служили самым разным господам, сначала способствовав разрушению старых государств, потом изгнанию французов, а затем, уже во времена Карла Альберта, новой революции. К ним взывали от имени самых разноречивых принципов управления, они служили в свой черед всем партиям, ибо были тем единственным началом, которое способно сплотить всех. Начавшись возмущением против господства одного племени над другим, что было его наиболее мягкой и наименее развитой формой, дух национального притязания поднялся до осуждения всякого государства, управляющего некоренными народами, и в конце концов вылился в законченную и последовательную теорию, согласно которой государство должно простираться не далее создавшей его нации. Милль утверждает: «Необходимое условие свободных институтов, вообще говоря, состоит в том, чтобы границы, в которых правомочны правительства, в основном совпадали с границами национальными.» [35]
35
Consideration on Representative Government, p. 298. — Прим. авт.
Поступательное движение этой идеи в истории наших дней, ее вызревание от неопределенного стремления до краеугольного камня политической системы, можно проследить вместе с жизнью одного человека, сообщившего ей ту составляющую, в которой сосредоточена ее сила: Джузеппе Мадзини. Он нашел, что движение карбонариев бессильно против правительственных мер, и решился придать новую жизнь освободительному движению, переведя его на почву национализма. Если школой либерализма был гнет, то питомником национализма стала эмиграция, и свою Молодую Италию Мадзини задумал, будучи беженцем в Марселе. Так же точно и польские изгнанники стояли во главе всякого национального движения; ибо для них решительно все политические права воплощала в себе идея национальной независимости, и как бы ни отличались они один от другого в остальном, она всегда оставалась их общим устремлением. В годы, предшествовавшие 1830-му, литература также внесла свой вклад в развитие националистических настроений. «Это было, — говорит Мадзини, — время великого столкновения школ романтизма и классицизма, которое с равным правом можно было считать столкновением между поборниками свободы и власти.» Романтическая школа была атеистической в Италии и католической в Германии, но общим для нее в обеих странах было обращение к национальной истории и литературе, и Данте становится столь же важным авторитетом для итальянских демократов, каким он был для лидеров средневекового возрождения в Вене, Мюнхене и Берлине. Но ни влияние изгнанников, ни влияние поэтов и критиков новой партии не распространилось на массы. Деятели нового либерализма оставались сектой без народного сочувствия и поддержки, заговором, в основе которого лежали недовольство и обида, а не доктрина; и когда в 1834 году в Савойе они попробовали поднять восстание, на знамени которого было начертано Единство, Независимость, Бог и Человечность, народ не понял цели движения и остался равнодушен к его провалу. Но Мадзини продолжил свою пропаганду, превратил свою Молодую Италию в Молодую Европу, и в 1847 году основал международную лигу наций. «Народ, — сказал он в своем вступительном обращении, — проникнут одной идеей, идеей единства и национальной целостности… Не существует международного вопроса о формах правления, существует только национальный вопрос.»