Одержимый
Шрифт:
— Так уж и нельзя, — отмахнулся Птаха. — У страха глаза велики.
— Может, и велики, — согласился Перышкин. — Только когда Борьку Ванюшкина одной волной в море смыло, а другой назад забросило, мы единогласно решили перекурить это дело в тепле.
— Одной смыло, а другой забросило? — поразился Баландин. — Разве такое бывает?
— Вообще-то не бывает, — сказал Перышкин, — но случается. Один раз в сто лет, по субботам после обеда. Борька теперь экспонат, его в музее показывают за большие деньги.
— Брешет он, — Воротилин ласково хлопнул Перышкина по плечу, —
— Приложился, мамонт! — непритворно взвыл Перышкин. — Такой лапой сваи забивать в вечную мерзлоту!
— Я же так, еле-еле дотронулся, — испугался Воротилин. — Больно, Федя?
— Дотронулся… — плачущим голосом произнёс Перышкин. — Дурак ты, Филя, и шутки твои дурацкие, плечо вывихнул!
— Ну, Федя… — пробормотал Воротилин. — Так уж и вывихнул, а, Федя?
Птаха засмеялся.
— В порядке инструктажа по технике безопасности: с Филимоном за руку не здороваться. Когда начальник управления вручал нам переходящее знамя, он по неопытности сунул Филе руку и…
— Брось, Иваныч… — протянул Воротилин.
— А что было дальше, Федя? — спросил я. Перышкин поднял руку, подвигал пальцами и подмигнул сразу просветлевшему Воротилину.
— А дальше были трали-вали, утоли моя печали!
— Без шуток, Федя.
— Так ведь это было ужасно смешно! — с ненатуральной весёлостью воскликнул Перышкин. — Метров десять высотой волна — бац! — и ваших нет: все бочки вместе с фальшбортом смыла к бабушке, только у нас, Константин Иваныч, никто по ним не плакал. Крен, между прочим, стал поменьше, и мы, как дельфинчики, выскочили наверх. Десять часов непрерывно окалывались, с коэффициентом полезного действия ноль целых хрен десятых. Ты сбиваешь лёд, тебя обивает волна — один смех! Как пароход «задумается», ты повиснешь на штормовом леере, ногами дрыгаешь — тоже забавно, без улыбки смотреть нельзя.
— «Задумается»? — недоуменно спросил Баландин.
— Именно так, — мрачно подтвердил Перышкин, — согласно законам остойчивости, о которых нам доложил учёный товарищ Корсаков. Ложится, скажем, пароход на правый борт и несколько секунд думает, вскочить ему обратно, как ваньке-встаньке, или ещё полежать на боку для отдыха, или — фюйть! — оверкиль, туда его за ногу, прошу прощения. И когда он, родной, «задумывается», тебе так хорошо жить становится… — Перышкин все больше мрачнел, улыбка на его лице замёрзла. — А чего это я разболтался? Сами увидите. Хотите кино посмотреть? Я вам «Карнавальную ночь» прокручу, там Гурченко играет, к которой Филя неравнодушен. Братские чувства испытывает.
— Вот ещё! — Воротилин отрицательно замотал головой. — Моя Лена не хуже и не такая тощая.
— Какое там кино, — буркнул Птаха, — аппарат полетит, без зарплаты останешься. А вообще наш пароход поаккуратнее твоей «Вязьмы» к обледенению подготовлен, у вас топливные и водяные танки были почти что пустые, а у нас запрессованные.
— Гарантия! — Перышкин щёлкнул пальцами. — Сказать, Константин Иваныч, какой замечательной особенностью отличается твой любимый пароход? Если в шторм заглохнет двигатель, «Дежнева» развернёт лагом, первая волна его ударит, вторая повалит, а третья перевернёт. В «пять минут, пять минут!», как поёт Гурченко.
Все невольно прислушались к мерному гулу двигателя.
— Сплюнь три раза. — Птаха незаметно постучал по столу.
В динамике щёлкнуло, зашипело и послышался скрипучий голос Чернышёва:
— Крюкова прошу подняться на мостик.
На мостике было темно; пока глаза не привыкли, лишь светлячки сигарет позволяли различать лица людей. Чернышёв скользнул по мне взглядом и ничего не сказал. Вцепившись в поручни, Корсаков и Никита молча смотрели на море. Иногда Корсаков бормотал под нос что-то невнятное: я не сразу догадался, что он записывает свои наблюдения на диктофон.
Смотреть на море было страшновато, «Семён Дежнев» — траулер низкобортный. Будто щенок, подхваченный мощной рукой за загривок, он взлетал вверх и стремительно опускался, зарываясь носом в волну и прорезая её своим телом. Десятки тонн вспененной воды обрушивались на палубу, с грохотом лупили по надстройкам и застеклённой верхней части мостика и скатывались обратно.
Лыков толкнул меня локтем в бок.
— Все грехи с нас смывает… Гляди, Паша, седеть начинаем.
То, что я поначалу принял за осевшую на бак пену, было льдом. Тусклый свет фонарей фок-мачты делал лёд каким-то серым. Он уже сплошь покрыл палубу и осел на надстройки, спасательную шлюпку под мостиком, рангоут и такелаж.
— Температура наружного воздуха минус семь, ветер пятнадцать, волнение моря девять баллов, двадцать три часа местного времени, — казённым голосом проговорил Лыков в подставленный Корсаковым диктофон.
— Частота забрызгиваний восемь, — добавил Никита.
— Сколько набрали за час, Илья Степаныч? — спросил Корсаков.
— По формуле или на глазок? — ухмыльнулся Лыков. — Четыре тонны.
— Средняя толщина отложений на главной палубе полтора сантиметра в час, — сказал Ерофеев. — Давайте считать, что идёт быстрое обледенение.
— Быстрое и есть, — согласился Лыков. — При таком часов на двенадцать нас хватит. Как думаешь, Архипыч?
— Лево руля семь румбов, — приказал Чернышёв.
— Есть, лево руля семь, — эхом повторил матрос Дуганов. — Двенадцать на четыре — сорок восемь тонн.
— Здорово считаешь, — язвительно проскрипел Чернышёв. — Вот кого бы вам, Корсаков, взять в аспиранты.
— Сколько часов будем набирать лёд? — спросил Корсаков.
— По обстановке, — буркнул Чернышёв.
— Окалывать будем или сначала креноваться? — не обращая внимания на тон Чернышёва, спокойно поинтересовался Корсаков.
— Держись, тряхнёт! — предупредил Ерофеев. Гигантская волна накрыла судно. Не удержавшись за поручни, я полетел на Лыкова, который удержал меня рукой, обнаружив при этом недюжинную силу.
— Руль прямо! — рявкнул Чернышёв. — Ты мне корреспондента искалечишь!
— Есть руль прямо…
Чернышёв явно был чем-то раздражён, и я не решался его спросить, зачем он меня позвал.
— Что-нибудь случилось? — шепнул я Лыкову.
Тот заговорщически кивнул в сторону капитана и прижал палец к губам.