Один день ясного неба
Шрифт:
Позже, когда начался ритуальный массаж, она смогла выдержать его первую часть: женские руки были как ветви деревьев, они словно заботливо что-то нашептывали, ладони ведуньи мягко гладили ее по плечам, и по всему телу растекалось тяжелое тепло. Но когда она раскрыла глаза, то увидела улыбку склонившейся над ней матери. Нет, этого она уже не могла стерпеть, правда. Она вся подобралась и отползла прочь, переполненная отчаянием; их руки задрожали и потянулись за ней, а она зажала уши ладонями. «Оставьте меня!» – взмолилась она и убежала. К своему брату-близнецу, к его дереву.
Когда в прошлом году она, восемнадцатилетняя,
– Приветик.
– Приветик, Сонтейн Интиасар, – ответил Данду.
И пояснил, что знает, кто она, и что он уже однажды с ней целовался в колючей траве во дворе у своего отца Лео, когда ей было восемь и его мать еще была жива, а после ее смерти его отправили жить к бабушке.
– У дяди Лео! – удивилась Сонтейн. – Я этого не помню.
– А я помню, – сказал Данду.
Ей было приятно думать, что тот ужасный мальчишка, который ее ударил, не был первым, кто ее поцеловал, и, приглядевшись, она все же вспомнила сына Лео Брентенинтона. Тихий мальчуган с большой головой, любивший читать, и теперь она с трудом могла поверить, что это тот самый мальчик. Высокий, смуглый, с серыми глазами. Умиротворенный.
Время шло, и она была рада их знакомству. Он не произносил пустых слащавых слов и не пытался ею овладеть. Если он что-то обещал, то держал обещания или пытался их держать, а если не мог, то объяснял почему – прямо как взрослый. В тот день, когда она попросила его закрыть глаза и поцеловала во второй раз в жизни, он был спокоен, и после этого не произошло ничего пугающего. На следующий день он пригласил ее погулять, и они шли, держась за руки, а потом снова целовались, а он оставался невозмутимым. Он согласился подождать, пока она сочтет себя готовой заняться любовью, даже если это случится в их первую брачную ночь. Или даже позже.
И все же, даже несмотря на то что Сонтейн ему доверяла и уже мысленно называла «мужем», она нервничала. Даже после всех его нежных прикосновений к своей груди, к которым она уже привыкла.
Сонтейн распрямила спину.
– Я с ним сегодня увижусь!
– С кем? – спросил мужчина, помогший ей сесть в лодку.
– Неважно, – ответила она. – Вы можете сменить курс и поплыть на Дукуйайе?
В то утро у Данду не было сил вылезти из гамака, хотя солнце уже встало. Ему стоило подумать о куче вещей: сколько верных друзей собирается к нему на свадьбу (четыре), сколько бутылок его любимой водки они принесут (тридцать), сколько лекций о семейной жизни прочитал ему отец (пока что две – и обе совершенно бесполезные) и сколько раз отец говорил, как бы ему хотелось, чтобы мать Данду дожила до сегодняшнего дня (всего три раза, и он сам бы этого хотел). Он подсчитал, сколько подготовительных обрядов придется выдержать Сонтейн (до завтрашнего вечера шесть, в том числе проверку ее легких) и, для сравнения, сколько еще часов ему оставалось провести одному (несчетное количество часов!). Предполагалось, что он должен провести сегодняшний день в размышлениях, что на самом деле обычно сводилось к протрезвлению от выпитого накануне. Большинство других женихов на его месте мучилось бы от сушняка после беспробудного двухнедельного пьянства и разгула, но он оставался трезвым. Трое близких друзей отвели его вчера в галерею местного художника
Или в сильном волнении. В зависимости от того, как посмотреть.
Дочь дяди Бертрана превратилась в упитанную девушку с крепкими бедрами, которая улыбалась ему так, будто его понимала, и никогда не причесывалась. Она смахивала ему пот со лба краешком платья, типичным для деревенской девушки жестом любви, отчего он буквально терял дар речи. Отчего он приходил в оцепенение. Он слышал у нее под кожей шелест крыльев, напоминавший шорох строительных лесов под порывами сильного ветра, и ему одинаково нравилось говорить с ней и слушать ее голос. Он понял, что она – добрейшее существо на свете.
Он почесал живот и застонал. Отчего он бурчит – от куриных ножек или от страха, – кто его знает.
Когда она сказала, что хочет повременить с занятиями любовью, он не возражал. Ему было вполне достаточно изучать ее коричневые, как выжаренное масло, груди, такие тугие и сочные, такие отзывчивые. Ее крупные соски морщили темные ареолы, ему нравилась испарина, выступающая в ложбинке меж ее грудей, и иногда, когда она закрывала глаза, он ловко выдирал зубами одинокий волосок, упрямо выраставший на ее правой груди. Узнай она, это бы ее смутило.
Но то груди. А что делать с остальными частями ее тела, он не знал.
Вообще-то ему хотелось сообщить Сонтейн, что он девственник. Он говорил ей все, что приходило в голову. Но чем больше она рассуждала о возвратно-поступательных телодвижениях, о разгоряченном интересе мужчин к ней, о мужском запахе, обдававшем ее в тот миг, когда она этого меньше всего ожидала, тем сильнее он ощущал свою ответственность за спокойствие ее души. Им обоим, детям публичных фигур, нравилось сохранять приватность существования. Их объединяла значимость их статуса. Было ясно, что она считала его многоопытным парнем и, хуже того, полагалась на это. И, несомненно, она надеялась, что когда наконец настанет нужный момент, он возьмет дело в свои руки.
Он видел, как этим занимаются свиньи, кошки, козы, бабочки, ящерицы, даже облака в небе. И что могло пойти не так, если заняться этим с любимой девушкой? Его друзья хвастались своими сексуальными похождениями, расписывая их в самых интимных и живописных подробностях, и он старался им подражать, ощущая себя полным дураком. Он понимал, что они все преувеличивают, но, по крайней мере, они хоть что-то знали. И он тоже должен был знать хоть что-то, имея дело с такой нервной девчонкой. Невестой. Женой. Ради всех богов!
Его пучило. У него случился жутчайший запор.
– Эй, малыш! – произнесла Сонтейн.
Он открыл глаза и увидел, что она сидит у окна, и ее рот напоминает влажное дупло, а на ее лице играет улыбка, какой он раньше никогда не видел.
На окраине Лукии земляной голубь – на архипелаге водилась эта коричневая птичка с надутой серой грудкой, которая выводила очень грустные и очень мелодичные пронзительные трели, – закончил выводить свою утреннюю песнь, сел на ветку и взорвался вихрем розово-серых перьев. Будь вы там в это мгновение, вы бы подумали, что от птицы ничего не осталось, но отряды черных муравьев, спешивших по песчаному пляжу, остановились и тысячью чутких усиков исследовали тысячи крошечных розовых обрывков, осыпавшихся вниз после взрыва, сладких, как кокосовые кексики.