Одинаковые тени
Шрифт:
— А ты помнишь, в котором часу ты вернулся домой или спьяну ты ничего не помнишь?
— Не помню, мастер, не помню. В котором часу?
— Да, черт возьми, в половине пятого. Не диво, что ты устал.
— В половине пятого? — спрашиваю я. — В половине пятого ночью?
— Да, — говорит он.
— Вот это да! — говорю я, потому что я всегда так говорю от изумления.
— Так вот, лучше вставай сейчас и быстренько прибери в доме, не то на это у тебя уйдет целый день.
— Слушаю, мастер. — Мне нравится то, что он говорит, и я быстро встаю.
А он поворачивается и у двери уже спрашивает:
—
Друг, я обмер. Я не знаю, в чьем автомобиле я вернулся сюда, и должен вам прямо сказать, что вообще не знаю, что я вернулся в автомобиле! И я, знаете, хочу засмеяться, чтобы показать, что я принимаю слова мастера Абеля за шутку, но, друг, я не могу, потому что губа у меня болит, когда я смеюсь, и потому что я пугаюсь насмерть при мысли, что меня привезли в автомобиле.
— Будь осторожней, — говорит он и, ухмыляясь, уходит.
Друг, я напуган насмерть, во-первых, потому что мастер Абель говорит, что я приехал в автомобиле, во-вторых, потому что я проснулся в куртке и брюках, и, в-третьих, потому что я ничего не могу вспомнить. Кроме того сна, в котором хихикали Джанни Гриква и эта Фреда и Нэнси без платья сидела рядом со мной на стуле, и, друг, все это очень страшно. Очень страшно, потому что я знаю этого Джанни Грикву и знаю, что он — скверный цветной парень. Но я думаю: может быть, я беспокоюсь напрасно и, может быть, всего-навсего Джанни Гриква привез меня домой потому, что я был пьян и заснул.
Когда мастер Абель уходит, я направляюсь на кухню, чтобы надеть свой сине-белый фартук, в котором я убираю комнаты, но на кухне уже эта чертова толстая Бетти, которая стряпает, и она мне говорит:
— А ты лентяй, Джордж Вашингтон! Ты чертов лентяй!
— Замолчи! — говорю я.
— Какое у тебя право спать допоздна? Ты чертов лентяй!
— Замолчишь ты? — говорю я.
— У тебя одно на уме. Женщины да выпивка. Вот ты какой.
— Да замолчи же! — говорю я, и она умолкает, и ей нечего больше сказать. И я вам говорю, от этой Бетти скверно пахнет, хотя она тоже африканка, только что она — коса, а я зулус. И знаете, почему от нее так пахнет? Потому что она моет голову кокосовым шампунем, а я этого запаха терпеть не могу.
В общем, я ухожу из кухни и начинаю вытирать пыль и подметать в гостиной, где надо, чтобы мебель всегда блестела. Стало быть, я вытираю пыль и подметаю в гостиной, и я хочу вам тут же сказать, какие хорошие люди эти Финберги — они никогда не запирают буфет с бутылками, потому что они знают, что я ничего не сопру, ведь я работаю у них целых семь лет. Я спер у них только один раз — да и то мелочь, которая три недели лежала у телефона в прихожей, и никто ничего не заметил, и это было хорошо, потому что там было шесть шиллингов. Но когда я взял эти шесть шиллингов, мне стало не по себе, потому что я по ночам видел во сне, что они все узнали и накажут меня, потому что красть незаконно. Это слово я узнал от мастера Абеля, друг, «незаконно» — значит то, что дурно по мнению нашего проклятого правительства, а я должен сказать вам, что в Кейптауне африканец может наделать много такого, что незаконно.
И вот я убираю в гостиной и слышу телефонный звонок, а мне разрешается подходить к телефону, потому что я — образованный африканец, как я вам уже говорил. Но мастер Абель снимает трубку у себя
— Да, он работает здесь, — говорит мастер Абель.
И я слушаю изо всех сил, но слышу не очень хорошо, потому что эта чертова нахальная Бетти распевает на кухне.
— Да, да. Я позабочусь об этом. Нет. Они в Англии.
И это все, что я слышу. Я быстро иду в гостиную, и скорей начинаю вытирать пыль, и пою «Когда святые в рай войдут» — эту песню я пою часто.
И, друг, я знаю, что сейчас будет. Мастер Абель сойдет вниз и будет со мной говорить, потому что по телефону говорили обо мне, и я это знаю.
Да, сэр, так я и знал. Я слышу, как он спускается по лестнице, и я дрожу и не могу петь, потому что в горле у меня от его шагов совсем пересохло. А мастер Абель входит в гостиную, он одет в белый костюм для тенниса, и, друг, в этом костюме он выглядит очень красиво, потому что кожа у него цвета желудя, а волосы черные и сам он высокий, почти мне до носа, и я смотрю на него и забываю о проклятом телефоне и обо всем на свете.
— Джордж Вашингтон! — говорит мастер Абель.
— Да, сэр, — говорю я и шваркаю щеткой, как сумасшедший.
— Мне звонили из полиции.
— Да, сэр?
— Они сказали, что вчера у тебя были неприятности.
Я замираю.
— Это правда? — спрашивает мастер Абель.
— Правда, мастер Абель, — говорю я, потому что я твердо усвоил, что мастеру Абелю надо говорить правду, потому что он сам все равно узнает. Все узнает.
И я рассказываю ему про эту миссис Валери, я рассказываю ему правду таким образом:
— Мастер Абель, я сижу на скамейке для неевропейцев на набережной, и ко мне подходит эта дама и говорит, что у нее есть для меня работа. Я отвечаю, что работаю у мистера и миссис Финберг, а она спрашивает, свободен ли я сейчас, и я говорю «да», а она говорит, что ее дело на десять минут и что все остальное время я буду свободен, и, мастер Абель, я-то знаю, чего ей от меня надо, и я молчу, и это чистая правда. И тогда она снова просит меня, и я снова молчу, и это чистая правда, сэр. И тогда этот полицейский ван Хеерден проходит мимо моей скамейки, он идет в участок, сэр, и, мастер Абель, клянусь вам, она подзывает его и говорит, что я схватил ее за юбку, и он так странно и долго смотрит на нас и ведет меня в участок, и она идет тоже. Но, мастер, она говорит, что не хочет никаких неприятностей, и уходит. Но, мастер, мне она устраивает кучу неприятностей, и, я говорю вам, этот ван Хеерден разбил мне губу, и это чистая правда.
Это и в самом деле чистая правда, и, хотя мастеру Абелю всего девятнадцать, он все понимает и ничего не говорит, кроме того, что эти полицейские — ублюдки и любят устраивать неприятности африканцам.
— Ты знаешь, зачем они звонили? — спрашивает он.
— Нет, мастер Абель, не знаю, — говорю я.
— Они спрашивали, есть ли у меня молодая сестра, и сказали, что, если есть, мы должны тебя выставить, потому что ты опасен для европейских девушек.
— Друг! — больше я ничего не могу сказать.