Одиночество вещей. Слепой трамвай. Том 1.
Шрифт:
Без обществоведения жизнь и школа съехали с круга. Учебники старели раньше, чем сходили с печатных машин. Без учебников учителя остались наедине с учениками, и как-то так оказалось, что им нечего друг другу сказать. В младшие классы уже раз в неделю наведывался батюшка из ближайшей церкви, а в учебнике по истории СССР была картинка, как другие изуверы-батюшки рубили топорами пионера-колхозника. Информация о жизни двигалась двумя взаимоисключающими потоками, и, вероятно, это было нормально, только вот учителям, чтобы чему-то учить, надо было определиться, стать по какую-то одну сторону. Они же не могли, как не могли почти все русские люди, и это превращало недолгую, как думалось, паузу между двумя реальностями – обществоведческой и постобществоведческой – в
Ничто выигрывало в сравнении с обществоведением, так как не являлось заведомо ложным измышлением, порочащим здравый смысл. Однако и проигрывало, так как вместе с обществоведением по каким-то причинам исчезли: вино, водка, пиво, мясо, сахар, мука, конфеты, кофе, печенье, кроссовки, куртки, сигареты, крупы, штаны, штапель, платья, сумки, одеколон, электроприборы, соль, нижний и верхний трикотаж, носки, зажигалки и все остальное. Процесс исчезновения продуктов питания и товаров был неостановим, развивался с непреложностью исторического закона, то есть независимо от воли и желания людей, игнорируя обстоятельство, что подавляющее большинство предприятий работали, а некоторые так даже перевыполняли планы. Тень исчезнувших товаров и продуктов ностальгически золотила уходящий, как град Китеж, лик обществоведения. Хрен с ним, с социализмом-коммунизмом, было бы что пить-жрать да чем прикрыть срам! В то время как пустые прилавки государственных и не пустые (но лучше бы они были пустыми) издевательские в коммерческих магазинах укрепляли в мысли, что демократия – ничто не только в переносном, но и в самом что ни на есть прямом смысле слова. «Демократия – заговор против русского народа!» – такой плакат вот уже неделю висел в подземном переходе. Предыдущий: «Борис Кагарлицкий – президент России!» – не продержался и дня.
Леон подумал, что если кто и не пропадет в новой жизни, так это Катя Хабло. Ее таланты, ценимые и в спокойные времена, в нынешние – бесценны. «Екатерина Хабло – президент России!» И еще подумал, что слово не воробей, придется после уроков угощать Катю шампанским.
Но где и как?
У Леона было в кармане одиннадцать рублей. Теоретически на два фужера могло хватить.
Он стал оборачиваться, делать Кате знаки, жестами изображать, как они пойдут и выпьют. Катя не отворачивалась. У Леона сладко обмирала душа, до того она была хороша. Ему казалось, он спит. Он еще с детства знал, что самая полная, самая живая жизнь – во сне. Так повезти, как ему сегодня, могло только во сне. Леон стремился оттянуть момент пробуждения. Лучше сон, чем превратившаяся в ничто жизнь. Во сне нет проблем. В ничто все проблемы. И самая неразрешимая – угостить, имея в кармане одиннадцать рублей, одноклассницу шампанским.
Была только середина апреля, однако в Москве установилась ясная, горячая, радиоактивная весна. Небо казалось чистым и твердым, как огромный ядерный кристалл. Что-то пугающее заключалось в противоестественной небесной чистоте, когда тысячи машин и труб неустанно отравляли воздух. Листья на деревьях были большими, яркими и упругими, как из резины. Что тоже наводило на мысли. С чего это им зеленеть среди асфальта и выхлопных газов?
Беспрепятственно льющийся на землю солнечный свет расслаблял, кружил голову. Что, конечно же, не могло быть не чем иным, как следствием радиации. Лицам мужского пола следовало ждать от радиации и иных, помимо легкого головокружения, сюрпризов. По телевизору бубнили, что радиационный фон в пределах нормы.
Однако люди давно отвыкли радоваться таким вещам, как хорошая солнечная погода в апреле. Наоборот, некоторым казалось, что стоять под внезапным апрельским солнцем в многочасовых уличных очередях тяжелее, нежели в привычную с дождичком прохладу. Так что не обходилось без гнева на последнее Господнее «прости», каким, вне всяких сомнений, являлась теплая солнечная погода, если бы не подозрение на радиацию.
Леон поджидал Катю на скамеечке в сквере перед школой. Сквозь зелень деревьев белая четырехэтажная
Одним словом, в расчленяемой на самостоятельно дергающиеся лягушачьи лапки жизни пока еще присутствовала некая общая благостность, красота уходящего в глубокие воды града Китежа, отрицать это было невозможно.
Угостить Катю Хабло шампанским Леон вознамерился в баре со странным названием «Кутузов», недавно открывшемся в соседнем доме на проспекте. Раньше (когда еще не перевелись кое-какие продукты) там помещалась кулинария. В одну ночь «Кутузов» выбил ее лихим сабельным ударом. Теперь большие окна были занавешены, на асфальте перед баром возникли чугунные белые стулья и столики, на которых, впрочем, пока никто не сидел, так как они были прикованы друг к другу и все вместе скованы, как каторжники, цепями. У двери замаячила малопристойная прилизанная рожа в черном бархатном жилете и в белой рубашке с бабочкой.
Леон выбрал «Кутузов» потому, что однажды был там с Фоминым.
Помнится, им явилась мысль выпить. Осуществить ее оказалось не так-то просто. В гастрономе давали вино под названием «Алазанская долина». Они честно отстояли хвостатую матерящуюся очередь, но продавщица вернула чек, ткнув в испачканный в томатной пасте прикнопленный лист у себя за спиной: «Спиртные напитки отпускаются только лицам, достигшим двадцати одного года по предъявлению паспорта». Тут же подскочил худой, иссушенный, как стебель из гербария, алкаш в клешах и в куцей курточке, но доверить такому чек было все равно что не заходить в магазин вовсе.
Потащились в кафе-мороженое. Однако официантка вместо того, чтобы принести просимое, вдруг набросилась на Фому: «Ты из какого класса, говнюк? Как фамилия? Не ты ли моему Сашке свитер разорвал? Знаешь, гад, сколько сейчас свитер стоит? Он мне говорил: толстый из восьмого. Как фамилия, морда? Пойду к твоим родителям! Пусть новый покупают!»
Как ни странно, свитер этому непримечательному (если не считать, что у него мать официантка) Сашке разорвал действительно Фома, схватив зачем-то Сашку за рукав, когда тот бежал вниз по лестнице. Некоторое время Сашка продолжал бежать (уже не так быстро), в то время как рукав свитера остался в крепких руках Фомы. Потом Сашка продолжил бег, но уже без рукава, то есть уже не в полном свитере, но еще и не в окончательной безрукавке.
И тогда они вспомнили про таинственный, недавно открывшийся «Кутузов».
Внутри было прохладно и пустынно. Прилизанная рожа меняла у освещенной стойки кассету в магнитофоне. «Увези меня в Америку, в Америку, в Америку…»
В углу над длинным стаканом скучала единственная посетительница – накрашенная потаскуха с вытянутой рыбьей мордой.
– Нальешь? – угрюмо осведомился у бармена Фома. Он всегда сразу брал быка за рога. Даже когда лучше было не сразу.
– Тебе который годик, малец? – ухмыльнулся бармен, ритмически подергивая шеей. «В Америку, в Америку…» – Во пошла молодежь! – пригласил к совместной потехе потаскуху. «Навсегда, навсегда!» – прочувственно стенал певец, по всей видимости гомосексуалист. В голосе бармена, впрочем, не угадывалось категорического отказа. И вообще, все вокруг с недавних (а может, с давних) пор было устроено таким образом, что, начинаясь с неизменного «нет», почти всегда заканчивалось неизменным «да». Вот только денег на «да» не всегда хватало.
– У тебя же пусто, – заметил Леон, – прогоришь. Налей два по двести сухого.
– Не прогорю, – заверил бармен и, понизив, как на конспиративной сходке, голос, поинтересовался: – Очень хочется выжрать?
Леон и Фома насупленно молчали, понимая, что он издевается, но определенно запаздывая с ответной реакцией. Кому-то следовало взять инициативу.
– Ладно, налью, – вдруг рассмеялся бармен, видимо вспомнив что-то приятное. – Гоните червонец.
– За два стакана сухого? – возмутился Фома.