Одиночный полёт
Шрифт:
– Хочу посмотреть Белоруссию. Царев широко раскрыл глаза.
– Что?! При чем тут Белоруссия?!
– Видите ли... Однажды я там родился,
– Родился. Ну и что?
– Вы правы. Ничего особенного.
– Ему вдруг стало скучно.
– Давайте прекратим этот разговор, Царев пристально поглядел на него и покачал головой,
– Что ж, - сказал он.
– Я предупредил.
– Он нахлобучил фуражку и повернулся к двери. Уже выходя, на удержался и крикнул: - Все в этом полку с ума пасходили! Все! Наталья Ивановна говорила: держись от сумасшедших подальше!
Он так хлопнул дверью, что с потолка посыпалась земля. Капитан остался один.
Он увидел Белоруссию - сплошное огромное черное пятно. И только один огонек, где-то под Минском, который начал мигать при их приближении. Штурман прочел морзянку:
– Т-р-э-б-а з-б-р-о-я... Трэба зброя. Командир, что это значит?
– Нужно оружие, - угрюмо перевел пилот. Огонек мигал долго и настойчиво, он терпеливо просил после того, как они миновали его:
– Трэба зброя...
4
– Командир, курс триста двадцать, - говорит штурман.
Капитан трогает штурвал и делает правый разворот. Он ждет, пока цифра "315" на картушке компаса подходит к указателю. Затем выравнивает самолет. По инерции машина еще продолжает разворачиваться, и, когда две светлые черточки совмещаются в одну, пилот компенсирует инерцию едва ощутимым движением руля поворота.
– Взял триста двадцать.
Теперь звезда, на которую он летел до сих пор, сместилась влево.
Взгляд пилота пробегает по приборам, не задерживаясь ни на одном. Температура масла, расход горючего, высота, скорость, наддув, обороты винтов...
Приборы - язык, на котором разговаривает с пим самолет. В первые годы работы Добруша самолет говорил на чужом языке. Приходилось прилагать все внимание, чтобы понять, о чем говорит машина. Сейчас это получается без участия сознания.
В его глазах раз и навсегда запечатлелось то положение стрелок, рычагов, тумблеров, огоньков сигнальных лампочек, при котором даже мимолетного взгляда достаточно, чтобы в мозг поступало сообщение: "Нормально, нормально, нормально..." Но стоит отклониться одной-единственной стрелке, потухнуть лампочке, и привычная картина нарушается, в мозг поступает тревожный сигнал: "Опасность!" Пилот еще не успел осознать, в чем она заключается, но уже начинает действовать, только задним числом понимая, что на это сообщение машины он и в самом деле должен был убрать газ, переключить тумблер или уменьшить тангаж.
– Командир, режим!
У него хороший штурман. Он знает свое дело. Хороший штурман, еще не оторвавшись от земли, думает о ветре. Он всегда с недоверием относится к груде метеосводок, которыми его снабжают перед полетом. Едва поднявшись в воздух, он хочет сам узнать скорость ветра, его направление, снос машины. И, как правило, его данные резко отличаются от тех, которые он получил на земле. Земля всегда отстает от событий, происходящих в воздухе.
А сейчас, перед бомбометанием, ветер штурману особенно нужен...
Две минуты, пока штурман, припав к окуляру визира, ловит одному ему видимые ориентиры, кажется, что машина замерла в воздухе. Ни одна стрелка не сдвигается
– Промер окончен, - сообщает штурман.
– Хороший ветерок получился, командир! Повторять не надо.
Приятно дать штурману хороший ветер. Штурманы редко бывают довольны ветром. Иногда приходится повторять режим по три, четыре, пять раз, и тогда работа летит к чертям. Тогда каждый думает о том, чтобы хоть как-то разделаться с этим проклятым полетом, от которого добра ждать не приходится. Они хорошо работают. Они хороший экипаж.
– Командир, осталось семнадцать минут.
– Понял. Стрелок, вы слышали? До Кенигсберга - семнадцать минут.
– Слышу. Семнадцать.
– Как кислород?
– В порядке, командир. Идет.
– Штурман, у вас как с кислородом?
– Все хорошо. Спасибо. Командир, начинайте набор. Держите шесть метров в секунду.
– Понял. Шесть.
Нос самолета чуть приподнимается. Они уходят от земли все дальше. От враждебной земли, на которой рассыпано довольно много огней. Но эти огни капитана на радуют. Они вызывают в нем раздражение и глухую злобу.
5
...Когда Царев ушел, капитан поднялся и развел в печурке огонь. Подбросив дров, он посидел, задумчиво глядя на пляшущие язычки пламени.
Майор Козлов и старший лейтенант Царев... Один терпеть не может его, Добруша, второй расположен настолько дружески, что готов на самопожертвование. А в итоге - горечь от встречи и с тем, и с другим. Ну что стоило Цареву сказать, что машина у него, Добруша, не так уж и плоха, а полет на Кенигсберг - это задание, с которым справится и ребенок? Зачем искать какие-то другие причины полета на Кенигсберг, кроме тех, которые есть на самом деле?
Капитан вздохнул. Им овладела странная апатия, в мозгу проносились обрывки мыслей, никак не связанных с предстоящим полетом. Лицо погибшего стрелка, истребитель "И-16", на котором он летал в начале войны, маленькая женщина, штурман Назаров, трубка "Дарю сердечно..."
До вылета оставалось тринадцать часов. "Ладно, - подумал он.
– Я должен бомбардировать Кенигсберг, и покончим с этим".
Он снова подумал о штурмане Назарове. Вот кто ему нужен. Назаров хороший штурман. Правда, он из экипажа Козлова, и это даст майору лишний повод для различных домыслов. Но с этим считаться не приходится. Капитан поднялся и снял с гвоздя куртку. Но в этот день все складывалось неудачно. Не успел он одеться, как снаружи послышался шум шагов и в землянку спустился старшина Рогожин.
– Можно, командир?
– Входите, - буркнул Добруш, окидывая взглядом землянку в поисках фуражки.
Старшина остановился у порога и переступил с ноги на ногу. Он был тучен, форма сидела на нем мешком.
– Василь Николаич...- прошепелявил старшина, прижимая руку к левой щеке.
– Что это с вами?
– спросил капитан.
– Простыли? Рогожин помотал головой.
– Зуб проклятый... Хоть матом кричи.
– Коренник?
– Коренник, Василь Николаич.
– Плохо дело. Лечить надо.