Одна жизнь
Шрифт:
– Платье, что ли?.. Цело ваше платье, не бойтесь... А-а, письма, наверно? Здесь вот сложены, под лампочкой. Дать? Вам же нельзя сейчас читать. А?
– Она пытливо вглядывалась в лицо Истоминой и вдруг сказала: Ну ладно, хочется самой подержать?
Она проследила за тем, как Истомина взяла распечатанные письма, и, шлепая большими туфлями, пошла в коридор.
Письмо было теперь опять с ней, и у нее даже хватило силы слегка пошуршать его листками, сжимая тихонько рукой.
Девушка, соседка по палате, вернулась в сопровождении сестры, а через минуту пришла Петр Первый. Она послушала ей сердце, потом
– Все будет хорошо, маленькая. Вас немножко тряхнуло волной. Это ничего. Только слушаться: лежать, совсем не двигаться...
– Она поглядела на ее руку: - Хорошо, хорошо, никто у вас не отнимет. А руками тоже нельзя двигать. Сейчас боли нет?
Ей и не хотелось двигаться нисколько. Хотелось побыть одной в тишине, такое глубокое спокойствие она чувствовала.
Ее перестало покачивать. Увеличенные тони на потолке ничему не мешали, вокруг было тихо, теперь надо просто подождать, когда возникнут отдельные слова, запахи, люди или горы, - все это нельзя сразу произвольно вызвать, нужно только их позвать и ждать, не отвлекаясь, изо всех сил ждать, быть готовой их встретить, и где-то в глубине памяти произойдет какая-то работа, и вдруг все оживет. "Как это было?.. Как это было?.." - повторила она про себя.
С чего началось?..
Ах да, после всех писем она уехала. Как? Этого даже смутно она не могла припомнить. Просто уехала, все бросив. Кто ее провожал на вокзале, как она очутилась потом на пароходе? Все стерлось, точно сон... Кто-то вошел в темноватую каюту и сказал: "Уже виден город". Она поднялась на палубу, и вдруг ее ослепило солнце, и ветер кинулся из-за угла ей навстречу, и вот тут она точно проснулась.
В Москве, когда она уезжала, было пасмурное небо, туфли промокли в ледяных черных лужах на тротуарах, и из длинных пластов снега, никак не таявших под заборами, вылезала вся копоть и грязь прошедшей зимы, а здесь синее, хотя, наверное, еще холодное море уже знойно сверкало, плавилось и слепило глаза. Далеко впереди - залив, шершавый от волн, прорезанный зеленоватыми реками течений, с каймой белой пены у берега, и вокруг залива зеленые холмы с пятнышками белых домиков, а выше каменные уступы, жесткие скалистые обрывы среди зелени лесов и еще выше ломаная линия скалистой дальней горной цепи, четкая, точно на чертеже, по синему полотну неба.
В шуме ветра и плеске воды медленно надвигался неведомый берег, где ее ждало что-то такое неведомое, точно она сейчас вот медленно спускалась на землю с чужой планеты и впервые со страхом и надеждой, с замиранием сердца вглядываясь, старалась понять - какая она, эта новая земля, где ей суждено теперь быть счастливой и гордой или униженной и несчастной... Само будущее медленно надвигалось на нее вместе с берегом, и она жадно всматривалась, притихнув от изумления, ненасытно вдыхала незнакомый воздух этой новой, незнакомой земли.
Почему-то ее не оставляла нелепая мысль, что Колзаков прямо будет стоять где-то на пристани, она его увидит издалека, поймет, что все хорошо, он ждет ее, и бросится к нему.
Вместо этого пароход неуклюже долго притирался боком к каменному молу, потом редкая толпа пассажиров сошла по сходням, и Лелю стали спрашивать, куда ей нести вещи.
Черно загорелый
Тогда носильщик на ходу стал ее расспрашивать, к кому именно она приехала.
– К Колзакову? Это к инвалиду Колзакову? Ну, его сейчас на квартире не застанем!.. Скорей всего он сейчас как раз у причала сидит.
– Так куда же мы идем?
– в отчаянии пыталась остановить его Леля, загораживая ему дорогу, но носильщик спокойно шагал дальше.
– А вот вещи положим, тогда зараз на причал сходим. Он обязательно к пароходу на причал выползает, он это любит: слушает, что ли, как пароход швартуется. А может, и видит чего помалу...
И они опять шли в гору, поднимались по каким-то ступеням, оставляли кому-то вещи и вместе шли обратно по слепящей на солнце, белой от пыли дороге, петлями спускавшейся к пристани.
Потом она, уже одна, медленно шла вдоль длинного ряда рыболовов, удивших, свесив ноги с края каменного мола.
Колзаков сидел среди рыболовов, как все, сутулясь и, сильно прищурясь, смотрел на воду, хотя удочки у него не было. Он был давно не стрижен. Синий когда-то пиджак добела выгорел у него на спине и плечах.
Леля остановилась в двух шагах от него, не зная, как лучше подойти, что сказать. Минуту он сидел, бессмысленно глядя на воду, потом нахмурился, поднял голову и вдруг, опершись руками о камень, вскочил на ноги.
– Это кто?.. Кто?..
– Он отрывисто тревожно спрашивал, глядя прямо на нее, и она не могла сразу ответить, так ужасны показались ей его глаза, обыкновенные, здоровые, серые и невидящие.
Правда, он почти тотчас же как-то узнал или догадался, они поздоровались, неловко столкнувшись руками, и пошли рядом.
Кто-то крикнул: "Эй, рыбку позабыл!" Колзакова догнал мальчик и не то что подал, а сунул в самую руку связку некрупной рыбы.
Он шел, слабо и виновато улыбаясь, отворачивая от Лели лицо, помахивая связкой рыбы. А она боялась взглянуть и не глядеть боялась.
Они шли и разговаривали о чем-то, но слова были чужие, да и губы чужие, и едва ли слышали они друг друга как следует, потому что в это время в них происходило и решалось что-то более важное, чем могли сказать любые слова.
Губы у него все время кривились в чуть приметной виноватой улыбке (это самое ужасное для нее было, что виноватой).
– Оказывается, все-таки это вас я видел, когда вы с парохода сходили.
– Видели?
– Ну да, с парохода...
– Он коротко обернулся на минутку и улыбнулся застенчиво и неуверенно.
– Конечно, вот это самое платье видел. Ведь видал, а думаю: нет, не она. Светлое платье... Осла такого вы встречали когда-нибудь? Ведь я прямо так и ожидал черного платья. Так и ждал: черное будет. Как тогда! Главное: стою как пень, там вон, за мешками, и ведь вижу, проходит по сходням кто-то в светлом, мне бы подойти только чуть ближе. Нет. Стою как пень! Черное я сразу бы узнал. Я черное ничего, различаю. Да ведь не потому, а вот вообразил, что должно быть именно то самое. Ну вот прямо то самое. Не осел? Осел!