Однажды в Бишкеке
Шрифт:
Но я не стану писать в жанре «Мой Сэлинджер». Лучше буду отклоняться. Поотклоняюсь туда-сюда и, если повезет, сумею пролить свет на так называемую «загадку Сэлинджера». И, как заправский фокусник, снисходительно раскрывающий в конце представления секрет кунштюка, продемонстрирую широкой публике, что мастер ни в чем не перешел естественных законов бытия. Нет никакой загадки. В этом разговоре я исхожу из того, что читатель знаком с текстами, а если нет — попрошу его поскорее это сделать, как Симор просил свою глупенькую жену Мюриэль выучить немецкий и прочесть Рильке, потому что это — единственный великий поэт нашего века.
Холден Колфилд,
Дяденьки и тетеньки ставят ему различные диагнозы; некоторые даже строят предположения о его дальнейшей судьбе — говорят, что не станет Холден долго ловить детей над пропастью во ржи, потому что вскоре ему надоест и он просто уйдет. Единственный в романе «хороший» взрослый, мистер Антолини, умный, пьющий, искренне пытающийся помочь Холдену, ставит его перед былинной развилкой: «Может быть, ты дойдешь до того, что в тридцать лет станешь завсегдатаем какого-нибудь бара и будешь ненавидеть каждого, кто с виду похож на чемпиона университетской футбольной команды. А может быть, ты станешь со временем достаточно образованным и будешь ненавидеть людей, которые говорят: „Мы вроде вместе переживали…“ А может быть, ты будешь служить в какой-нибудь конторе и швырять скрепками в не угодившую тебе стенографистку…»
Но ни критики, ни мистер Антолини не желают отдавать себе отчета в том, что ни до какой взрослости Холден, конечно же, не доживет и не придется ему швырять скрепками в стенографистку. Он погибнет так же, как это случилось с Симором — героем эпоса о Глассах, покончившим с собой во время медового месяца. В мировосприятии Сэлинджера, выживают в этом мире те, кто успешно пользуется услугами психоаналитика, «который умеет приспосабливать людей к таким радостям, как телевизор, и журнал „Лайф“ по средам, и путешествие в Европу, и водородная бомба, и выбор президента, и первая страница „Таймса“, и обязанности Родительско-Учительского совета Вестпорта или Устричной гавани, и Бог знает к каким еще радостям восхитительно нормального человека».
Холден не выживет, потому что не откажется от вопросов, на которые не существует ответов. И я не про то, куда деваются утки, когда замерзает озеро в Центральном парке, — с этим вроде бы уже разобрались. Я про то, как жить, когда есть бедные и богатые; когда никак не сойтись сексу и любви; и когда — что самое страшное — несправедливость этого мира не внешняя, а заложена в тебе самом.
Другая героиня Сэлинджера, красавица и умница Фрэнни Гласс, пошла стезей а-ля Достоевский, бесконечно повторяя молитву странника «Господи, помилуй мя!» Довела себя до нервного срыва. И вот ее брат Зуи отчаянно пытается ей помочь, ведет с ней нескончаемую экзистенциальную беседу, заранее обреченную. Зуи так переживает за сестру, что лихорадочно ищет чуда. Зуи мечтает:
«Мне кажется, что где-то в закоулках нашего города должен отыскаться какой-то психоаналитик, который мог бы помочь Фрэнни. <…> Но я-то ни одного такого не знаю. Чтобы помочь Фрэнни, он должен быть совершенно не похож на других. Не знаю. Во-первых, он должен верить, что занимается психоанализом с благословения Божия. Он должен верить, что только Божией милостью он не попал
Дело ясное. Ни Фрэнни, ни другим героям Сэлинджера помочь не может никто, кроме волшебника. Но волшебников не бывает. Бывают гениальные писатели.
Сейчас много спорят о наследии Сэлинджера. Говорят, он оставил массу неопубликованных рукописей. Я не верю в это. Не верю, что Джером Дэвид Сэлинджер писал без малого пятьдесят лет в стол и ничего не публиковал, имея какой-то там недоступный нашему пониманию трансцендентный замысел. Все им написанное более чем доступно нашему пониманию. Он просто сделал выбор: не убивать больше героев. Хватило нам и Симора. Ведь у литературных героев перед живыми людьми есть одно волшебное преимущество: они могут вечно оставаться молодыми. И продолжать задавать вечные вопросы…
Сэлинджер не жалел сил и адвокатов, чтобы не допустить экранизации своих произведений. Утечки все же случались. Иранский режиссер Дариуш Мехрджуи снял в 1995 году фильм «Пари», адаптировав «Фрэнни и Зуи» на родной почве. Фрэнни разгуливает в парандже, несет какую-то клишированную чушь о поэзии и так же, как ее американская героиня, все время что-то бормочет себе под нос. Мы знаем, что в оригинале это медитативная молитва русского странника «Господи, помилуй мя». Интересно, как звучит персидский вариант? «Аллах акбар»?
Но еще интереснее вот что. Если иранец снял по Сэлинджеру и ему ничего за это не было просто потому, что американские адвокаты не воспринимают Иран как часть цивилизованного мира, то взять бы вот прямо сейчас и снять «Над пропастью во ржи» в каком-нибудь Бишкеке! Можно и сериал.
Седьмой роман Меира Шалева
В современной израильской литературе Меир Шалев занимает отдельное место. Настолько отдельное, что без остальной израильской литературы можно было бы даже и обойтись. Как обходимся мы среди всех колумбийских писателей одним лишь Габриэлем Гарсиа Маркесом.
Шалева принято сравнивать с Маркесом, и действительно у них много общего: создание собственной сложной мифологии, превращение провинциального в эпическое, бытового — в магическое, упорное заклинание времени памятью. Тем не менее про Шалева нельзя сказать, что он «израильский Маркес», потому что, взобравшись на плечи гиганта, он пошел дальше, гораздо дальше. В руке он держит Танах, в зубах сжимает манок на птиц, людей, насекомых и прочую живность. Писатель-деревенщик, эрудит и умница, острослов и враль-затейник. «Я позволяю себе быть откровенным только с чужими. Им я поверяю свою самую откровенную ложь».
Все его романы написаны от первого лица. На Востоке рассказчик — это профессия, и Шалев, стремясь, чтобы все фокусы были честными, щедро делится с читателями секретами мастерства. Откуда берутся истории? Они берутся из памяти и воображения. Шалев играет с памятью — своей и чужой. В одном романе герой с детства подслушивает, собирая истории; в другом — опирается на память сестры, признаваясь: «Слова и факты протекают сквозь меня, словно медяки сквозь дырявый карман. Зачем помнить то, что можно придумать? Но запахи и картины, но вкусы и прикосновения — эти врезаны в меня, как надпись в надгробный камень».